Благославите женщину!
Көру онлайн файл: 12-kalzhan-i-ljaziza.pdf
Благославите женщину!
повесть
Удивительное создание человек... Хорошее и благородное, дорогое и почитаемое мы ищем всегда где-нибудь на стороне. Нам кажется, что всё самое интересное, все подлинные радости и огорчения жизни протекают в невидимой дали, там, где нас нет. У нас сложилось такое мнение, что только в книгах и в кино бывают подобные легендам истории и приключения. И на поводу у этого мнения, не замечаем мы некоторые события и явления, которые происходят вокруг нас, небрежно проходим мимо. Не ценим дарованных нам судьбой сокровищ, не узнаём в малом великого. Наверняка об этом в народе говорится: «Подноготную человека не аульчане знают, а те, кто с ним в тяжбе».
Недавно я неожиданно получил из родных мест одну грустную новость и не на шутку растревожился. Душевный трепет вверг меня в глубокие думы. Из груди моей от волнения и боли вырывались тяжкие вздохи. Мне вспомнились дорогие моему сердцу далекие дни, проведенные в ауле, раннее утро моей жизни, беспечная пора юности. С ностальгией пробежался я по прошлому, еще раз просеял через сито дум всё, что узнал и увидел, собрал и сохранил. И вот уже невольно рука потянулась к перу, и я сел записывать эту историю, которую когда-то мне довелось услышать.
***
В давние времена жила в нашем ауле тетушка по имени Лязиза.
Да и тетей ее нам, подросткам, вряд ли пристало называть, ведь это была уже пожилая женщина, давно разменявшая пятый десяток, с целым выводком внуков.
Ясное дело, на селе что ни день, то вечеринка или той, либо похороны или поминки. На таких сборищах в гуще людей всегда можно было видеть эту Лязизу-апа с деловито засученными рукавами. Она верховодила среди снох и невесток, была остра на язык, и сверстницы охотно подчинялись ее властному слову.
Нас удивляло то, что облик Лязизы отличался от смуглых, веснушчатых лиц аульных женщин. Она была светлая, как предутренняя заря, с ярко голубыми глазами. Из-под ситцевого платка, каким Лязиза обычно повязывала голову, выбивались ее золотисто-русые волосы. Несмотря на преклонный возраст этой женщины, даже мы, детвора, каким-то чутьем чувствовали ее красоту.
У Лязизы-апа был тощий изможденный муж со светло-рыжими усами и редкими седыми волосами. Звали его Калжан. Хилый и немощный вид этого человека давал нам повод думать, что он не сегодня-завтра умрет. «И как только красавица Лязиза вышла замуж за такого доходягу!», - удивлялись мы.
Дядя Калжан был молчаливым, замкнутым человеком. Он никогда не смотрел в упор не то, что бы на взрослого, но даже на ребенка. О чем бы у него не спросили, он отвечал: «Слава богу» и угрюмо замолкал. Глядя на это, мы полагали, что Калжан-ага так кроток, что и мухи не обидит, и из него можно вить веревки. Но... но это был все же удивительный человек. Ему нипочем был трескучий январский мороз, тогда как остальной народ, скукожившись, трясся от холода. Мы много раз видели, как, оголившись до пояса, Калжан-ага убирал навоз на скотном дворе, рубил дрова, пыхтя, носил воду для бани. От его разгоряченного тела валил пар.
Близко знакомые с ним люди говорили:
- Не думайте, что этот худосочный Калжан – слабак, не смотрите, что ребра у него выпирают, он состоит из одних жил, и не очень много в этом ауле найдется мужчин, которые смогли бы с ним померяться силами.
Единственный сын Калжана и Лязизы Жанай издавна жил в нашем ауле. К тому времени ему уже было порядка тридцати лет, семейный, работал трактористом. А вот дочь Калжана Лиду мы знали плохо, она была гораздо старше нас и в памяти моей не запечатлелась. Я слышал, что когда-то джигиты аула Кержабагы, бледнея и не смея дышать, сохли по девушке, но куда им до нее. Дело в том, что непохожая на остальных казахских девушек пухленькая белотелая Лида была настоящая красавица. Что поделаешь, эта девушка так и не досталась нашим местным джигитам. Она уехала учиться в техникум в Семипалатинск, да так и не вернулась назад. Вышла замуж за своего однокурсника родом из Аягуза.
Говорят, что прошлым летом эта их дочь приезжала из Аягуза со всей семьей. Во время приезда Лиды мы, ребята, находились на джайлау, на сенокосе, и спустились оттуда только осенью. Поэтому лгать не могу, лично сам я той дочери Калжана не видел.
Калжан и Лязиза переехали в наш аул несколько лет назад. До этого они жили на отшибе, в затерявшемся в горах ауле Кержабагы. Позже Кержабагы был закрыт как «неперспективный», и сын-тракторист перевез их к себе.
В детстве Калжан учился в русской школе-трехлетке. Благодаря этому он в свое время смог работать уполномоченным и имел некоторый вес в округе. Позднее несколько лет исполнял должность колхозного счетовода. Потом, видимо, пришла образованная молодежь и сместила дяденьку с теплого места. Во всяком случае, сколько мы себя помним, Калжан-ага был передовым табунщиком колхоза.
Оказалось, что жена этого Калжана Лязиза – ногайка. Настоящее имя ее было не Лязиза, а Лиза. Об этом мы узнали позже, в более сознательном возрасте.
***
В 1968 году я закончил десятилетку, поступать в институт у меня в тот год не получилось, и я не смог влиться в поток моих друзей-сверстников, устремившихся в город.
Мы жили в бедности, средств не хватало, и я был вынужден на один год устроиться в совхоз на черную работу, чтобы обеспечить себе материальную базу для поездки на учебу.
Вот так, все лето напролет на далеком пастбище я, не разгибая спины, трудился на сенокосе, рубил деревья, готовил жерди. Ранней осенью я спустился в низину, работы не было, с полмесяца пришлось болтаться без дела. В тот день, когда на Алтае выпал первый снег, мне посчастливилось: нашлась подходящая работа. Начальство послало меня помощником к табунщику Калжану.
Мы с Калжаном перегнали несметный табун через перевал Коныржон и перезимовали в теплой долине реки Катунь на тебеневке.
С выпадением ноябрьского снега Калжан-ага зарезал одного коня и разделал на согум. Зимовка теплая, сытость, скот на тебеневке, по очереди сторожа его, мы приблизились к новому году.
Это было время любознательной юности, когда в жилах кипела кровь, а тело распирали сила и удаль. Возможно, поэтому иногда мной одолевала невыносимая скука, и, не зная, куда девать себя, я уходил в лес и бродил по нему, не выбирая дороги. Слонялся я без цели, с пустой головой. Ведомый какой-то силой, мне неподвластной, чувствовал я, что вынужден влачить это существование. Но воспротивиться не мог, как теленок на привязи, ибо положение мое было трудным. В зимнюю пору такому молодому парню, как я, да еще без профессии, в ауле не было подходящей работы. Это я знал хорошо. Раз уж я возмечтал ехать в город учиться, стать человеком, то пусть лопну от скуки, придется терпеть до конца. Это я тоже понимал.
Иногда я мог вдруг уставиться на покрытые белым снегом горные пики и склоны, томимый каким-то ожиданием. В такие минуты подернутый белесой дымкой горный пейзаж словно призывал уныние и грусть. Будто невесть чего жаждал я, искал, сам не зная чего, но не найдя поддержки тоскующему духу, опять впадал в смятение.
И вот в это время, когда мысли мои были в разброде, а душа не находила покоя, нагруженный большим мешком с хлебом, чаем и сахаром, к нам пришел человек по имени Камбаш.
Произошло это накануне нового, 1969 года.
Пришельца я заприметил на перевале Букпа, который находился с юга от нас. Тогда я подумал, что это кто-нибудь из начальников, проверяющих стада. Дядька этот оказался писклявым, кривоногим и косолапым.
В прошлом году он переехал в наше отделение из соседнего аула, больше я о нем ничего не знал.
- Эй, Калжан, как поживаешь? – осведомился Камбаш, не успев сойти с коня.
- Са ва бьен!* – буркнул Калжан себе под нос.
- Меня послали к тебе на помощь!
- У меня же есть... – кивнул Калжан в мою сторону небритым подбородком.
- Не доверяют этому «батыру», говорят, молодой, неопытный. Начальники велели передать тебе большой привет. Перезимуйте втроем в этих краях, говорят, берегите скот и не шастайте в аул без дела.
Са ва бьен* - спасибо, хорошо. (франц.)
Калжан опять что-то бормотнул и кивнул головой.
Конечно, раз так решило начальство, куда Калжану деваться. Таким образом, не отвлекаясь на праздные мысли об оставленном ауле, о родных, мы вынуждены были провести зиму в этой глухомани. Как я понял, такова была обратная сторона этого «большого привета».
До приезда Камбаша в наших сердцах еще теплилась надежда, но теперь и она погасла. На всю долгую зиму дорога наша в аул была закрыта...
Как бы там ни было, но приезд Камбаша был очень кстати. Трое все-таки лучше, чем двое, хоть и маленькая, но компания, втроем веселее. Это я понял в тот же день, когда прибыл Камбаш. В отличие от скупого на слова, нелюдимого Калжана, Камбаш оказался разговорчивым, веселым и открытым человеком. Если в один из вечеров рассмешит, рассказав какую-нибудь байку, то в другой раз заставит задуматься и взгрустнуть. Долгими зимними вечерами, сидя вокруг полыхающей пламенем печки-буржуйки, мы щелкали кедровые орешки. Пощелкивая орешки, услаждали слух нескончаемыми рассказами Камбаша. Да и он – тот еще рассказчик, плетет и плетет бесконечную нить разговора, хоть бы раз запнулся... Два вечера подряд обсуждал размолвку, которая случилось той весной между Советским Союзом и Китаем. Не жалея слов нахваливал беспримерный подвиг, проявленный нашими войсками в Даманске, мощь советской военной техники, которая буквально стерла с лица земли остров в середине Амура. То ли газет много читал, то ли любитель был послушать радио, словом, ухо у него было всегда начеку, а сердце открыто навстречу любой новости.
- Этим летом народ Сальвадора затеял войну против народа Гондураса, - говорит он как-то, что есть мочи повышая своей тонкий голосок.
«Да ладно, - думаем мы, отвечая ему молчанием. – В наше время кто только с кем не воюет! Стоит ли попусту тревожить свое сердце».
- Нет-нет, вы ничего не поняли! – кипятится Камбаш, задетый нашим невниманием. – Они схлестнулись-то из-за обыкновенного футбола!
- Что?! Правда, что ли?
- Еще какая правда!.. Двум государствам-соседям жребий выпал рядом, и одно победило другого. И разодрались – будь здоров!
- Ничего себе...
- Это еще что, - говорит Камбаш в другой раз. – До сих пор не верю, что американцы в этом году сели на Луну... Это... это в моем пониманиии – дерзкое событие! Равного ему нет в истории человечества!
- На Луну сели, говорите?
- Да, послали людей на Луну. Наши вроде позавидовали, в общем, не позволили устраивать переполох.., шепотом сообщили.
- Ух ты!..
- А не то... – Камбаш пискнул и зажал рот.
- А не то что? – спросил я с любопытством.
- Зачем тебе знать об этом, дорогой! – Камбаш повернулся ко мне. – Ты еще молод, будущее твое впереди. Будь подальше от этой заразы – политики. Ступай тихо, следи за словами, иначе нарвешься. И тогда вот как Калжана арестуют тебя, загремишь туда, где собак запрягают.
Я беспечно грыз себе орешки, но при этих словах Камбаша укусил язык и, вытаращив глаза, посмотрел на него.
- «Арестуют», говорите?
Калжан даже бровью не повел, будто этот странный разговор его не касался. Эти слова Камбаша могли задеть за живое любого мужчину. Однако Калжан не стал отрицать их, хотя и согласия не выказал. Он продолжал сидеть в прежней позе, изредка подбрасывая в огонь дрова, в нашу сторону даже не повернулся.
- Вы говорите, что Калжан-ага был судим? – недоверчиво взглянул я снова на Камбаша.
- И еще как был судим...
Я ненароком проглотил орешек вместе со скорлупой. Если Камбаш говорил правду, то я впервые в своей жизни видел сидевшего в тюрьме человека. В моем представлении имевший судимость должен был быть ярым преступником, разбойником-убийцей, бандитом. Зиму напролет мы с ним рядом, спим в одном помещении, живем вместе, и как-будто знаем его хорошо. Если я разбираюсь в людях, что Калжан-ага совсем не был похож на осужденного, на преступника. Как же так? Или правда, что в тихом болоте черти водятся?
«Вот оно что, а я-то думал, что это дядя наш какой-то смурной и скрытный, оказывается, рыльце у него в пушку».
Я почувствовал себя так, словно очутился в самом пекле какой-то опасности. По спине моей пробежала дрожь, я вздернул плечи и встал с места.
После небольшого перерыва Камбаш сообщил своим писклявым голосом:
- Вот этот дядя, когда был в ссылке, половину всего мира обошел.
Эти слова Камбаша заставили меня снова сесть.
- Всего мира, говорите?
- Да, всего мира...
- Ой-ё-ёй... – протянул я и взглянул на Калжана, сидевшего у печки с опущенной головой, потом – снова на словоохотливого Камбаша.
- А как? – вопросил я затем.
- А вот так. Если на лбу начертано судьбой, через все пройдешь.
Я ничего не понял. Даже немного обиделся: и что это за манера у взрослых людей шутить по поводу и без повода.
Между тем Камбаш опять взялся за прерванный разговор о Луне:
- Оказывается, на Луне нет жизни, что очень жаль, - сообщил он, огорченно сморщив лицо, - Я надеялся, что и там кто-нибудь да живет. А теперь вот, лишился этой надежды...
Об отсутствии жизни на Луне Камбаш сообщил, скривив губы, пожимая плечи и разведя руки.
Пустячный разговор, затянувшийся до полуночи, постепенно иссяк. Обессиленные и усталые, мы разостлали постели и улеглись.
- Спокойной ночи! – пожелал я, повторив слова, вычитанные мной из книг.
Я почувствовал, как Камбаш всем телом развернулся ко мне:
- Ты что-то сказал?
- «Спокойной ночи» сказал…
Видимо, Камбаш не понял о чем речь. Он некоторое время лежал в том же, повернутом ко мне, положении, посапывая носом и раздумывая над моими словами. Потом произнес:
- Ты давай спи, не болтай попусту… Завтра рано вставать! – и снова перевалился на другой бок.
Я долгое время не мог уснуть, лежал с открытыми глазами, строя догадки о том, по какой причине преступник Калжан угодил за решетку.
* * *
Начиная с того дня, как к нам на помощь прибыл Камбаш, оба моих компаньона решили не пускать меня к лошадям, на тебеневку. «Паренек может простудиться, ребенок может поскользнуться, упасть в горах и покалечиться», - с этими словами они стали оставлять меня дома. Зато все мелкие работы по хозяйству, готовка трижды в день еды для них полностью легли на мои плечи. Вначале мне было трудно, но потом я научился отваривать макароны, картошку, закидывать в казан разделанные куски мяса. Другие виды пищи или другая сервировка дастархана нам были неведомы. И на завтрак, и на обед, и на ужин я предлагал моим сослуживцам все то же большое блюдо с дымящимся мясом. Оба мои дяденьки, роняя со лба горошины пота, трижды в день лакомились жирным мясом, запивая его наваристым бульоном.
В течение всей зимы никаких событий, достойных внимания, в наших владениях не случилось.
Только к середине января пришедшие снизу хищники окружили табун Черного жеребца и зарезали одну кобылицу. Видимо, за кобылицу отомстил сам Черный жеребец... Защищая свой табун, отважный конь ударил обеими ногами прямо в лоб матерому волку, и тот упал замертво. Калжан снял шкуру с убитого волка, посолил и, растянув на бакане*, подвесил над входом.
Вскоре я придумал себе новое занятие: спускался к озеру Долан, что под хребтом, и рыбачил. Пока мои дядюшки, размахивая укрюками, погоняли лашадей в горах, я успевал поймать на удочку целую чашу хариуса-рыбицу, которую вечером предлагал им на ужин. Наваристая уха несколько обогатила наш рацион и, скрасив однообразие, значительно подняла настроение.
Бакан* - шест с развилкой на конце.
В один из таких вечеров, когда январь подошел к концу, а февраль только народился, Камбаш обратился к ровеснику, как бы выказывая недовольство:
- Эй, Калжан, сколько это я буду языком чесать? Ты бы тоже, на правах старшего, мог бы преподнести молодежи урок.
Вместо ответа Калжан пробормотал под нос:
- Нон, жё нё пё па!*
- Расскажи что-нибудь, говорю! – не отставал Камбаш.
- Что рассказывать? – ответил Калжан и, снова пробомотав что-то нечленораздельное, отвернулся.
- Тот, кто хочет рассказывать, всегда найдет о чем говорить. К примеру, расскажи, как это ты женился на ногайской девушке?
«Ногайская девушка» - это ведь Лязиза! Я почуял, что назревает интересный рассказ, и прислушался.
Мы с надеждой уставились на Калжана, который, наклонившись, забрасывал дрова в печку.
Но он молчал.
- Ну-ка, спроси ты, как этот твой дядя женился на ногайке, - кивнул мне Камбаш, как-будто отчаявшись добиться ответа сам.
- Калжан-ага, расскажите! – попросил я.
Калжан по-прежнему хранил молчание.
- Лязиза была одной из самых редких красавиц в наших краях!- произнес Камбаш, цокая языком. – Правду я говорю, ровесник?
- Наша Лязиза-апа и сейчас хоть куда! – вставил я.
- Правду говорят: «С крашенной посуды может сойти краска, но ценность она не утратит»... Ты верно говоришь, сынок, Лязиза и сейчас красивая женщина. А в молодости ей не было равных.
Нон, жё нё пё па* - нет, не могу рассказывать (франц).
В этот момент Калжан приподнял голову и повернулся к Камбашу.
- Хоть нам и не довелось увидеть твою женушку в молодые годы, но много слышали о ней, ровесник, - сказал Камбаш, краснея. – В свое время о красоте Лязизы в здешних местах слагали легенды.
Выгребая золу из печи и готовя дрова, Калжан оставался нем.
- Сынок, этот дядька твой сплошь состоит из одних загадок. Только вдвоем мы сможем выудить их из него.
- Ну зачем вам меня беспокоить? – сказал Калжан с тоской в голосе, видно было, что слова Камбаша причиняли ему страдание. – Я – пустое существо с поруганной душой и замшелым сердцем.
- Ты давай не увиливай, понял! Если нам больше некого беспокоить, почему мы должны оставить тебя в покое? Будем беспокоить, заставим тебя говорить, будешь говорить, понял! Да если мы сейчас разойдемся по трем углам этого дома и затухнем, то ведь можем и язык свой казахский напрочь забыть… Одичаем совсем в этой глухомани. От скуки и сдуреть можем. Так что давай, приступай, Калеке!
- Нынешней молодежи мой рассказ вряд ли интересен, - попытался было снова увильнуть Калжан.
- Интересен, ага, мне всё интересно! – воскликнул я, воодушевляясь.
- Вижу, никуда от вас не денешься… Что ж, раз просите, расскажу. Только моя жизнь получилась иной и не вмещается в казахское понятие жизни.
- Пусть, нам давно известно, что раз уж твоя жена из ногаек, то и ты отличаешься от обычного казаха. Ну да ладно, это я всё шучу, уж очень хороша твоя женушка... Я слышал, ты и французом чуть не стал?
Глаза мои вспыхнули:
- Французом, говорите?!
- Ну да, вроде французом. Об этом пусть сам расскажет.
- Вот это да!
Совсем сбитый с толку, я изумленно впился глазами в Калжана-ага, точно впервые видел его. Камбаш тоже оказался прилипчивым, как репей. Пронзая словами и цепляя языком, все-таки заставил товарища своего Калжана прийти к согласию.
Долги зимние ночи, нет других занятий, кроме как щелкать орешки и слушать рассказы. Поначалу Калжану его рассказ давался с огромным трудом, но потом, входя во вкус, он развернулся как конь, бегущий на дальнюю дистанцию. Придавая значение каждому слову, и уделяя внимание каждой мелочи, он поведал нам историю своей жизни.
Вот о чем нам рассказал тогда Калжан-ага.
Рассказ Калжана
1931 год. Сумбурное время, когда народ толпами уходил в Китай, а оставшиеся казахи уничтожались целыми аулами. Суматошная пора, когда никто никого не мог знать, и никто никому не мог довериться.
Невероятно трудный период, когда никого не удивляло предательство родных, убийство аульчан. Жизнь человеческая была разменной монетой.
Мне только что исполнилось восемнадцать лет, - пора цветущей юности.
По сравнению со многими другими я образован, владею немного грамотой. Видимо, поэтому начальство призвало меня в райцентр, определив на приличную должность.
В кровопролитные годы изгнаний и смуты мой отец перешел границу и оказался в Китае. Он собирался вернуться и забрать жену и сына. Однако вот уже лет пять прошло, от него не было никаких вестей. Мы думали было, что отец не может снова перейти границу, но поговаривали,что многочисленные банды и беженцы беспорядочно ходят туда-сюда. Это заставило нас прийти к мысли, что на границе отец наткнулся на какое-то препятствие и погиб. Но предположение матери оказалось иным. «Он всегда был легкомысленным и падким до баб, поди женился на какой-нибудь молодухе и потому остался там, за кордоном», - ворчала она. Как бы там ни было, то, что мы лишились отца навсегда, стало ясно, как день.
Мы с больной матерью влачили более-менее сносное существование и делили вместе с народом общую чашу бед.
Как-то, в самом начале весны начальство разделило районных работников и направило уполномоченными по местам, в народ. Это был период коллективизации, в обязанности уполномоченных входил контроль за такими мероприятиями, как подготовка к весеннему севу. Меня направили в богом забытый аул Кержабагы. Учитывая мою звонкую, как острие сабли, молодость, решили, видно, что силенок хватит, справлюсь. Аул этот находился за тридевять земель, чтобы конному добраться до него из райцентра, приходилось переночевать по дороге. Да и найти эту дорогу оказалось весьма трудной задачей, так как до самого Кержабагы не было ни одного населенного пункта. Знающие говорили, что надо будет пройти через широкую равнину Мунсызбай, одолеть по единственной тропе грозный перевал Кошкулаган. Словом, описывая отдаленность Кержабагы, они цокали языками и качали головами. Как бы они ни пугали, я не собирался отступать, раз в районе сказали, - надо ехать. И я стал спешно собираться. Видно, боясь, что заблужусь, мне в провожатые дали старика Дузбая с седой, как ковыль, бородой и ввалившимися глазами. Несмотря на свои семьдесят лет, Дузбай оказался опытным охотником, назубок знающим тернистую дорогу на Кержабагы и хорошо знакомым с ущельями и оврагами этой местности.
Ранним утром, когда еще было темно, мы сели на лошадей и по холодку двинулись в путь.
Охотник Дузбай знакомил меня с названиями встречавшихся в пути гор и скал, озер и рек, с их состоянием, и даже порядком покопался в истории со времен джунгарских походов.
Он напомнил мне, что впереди нас ждет перевал Кошкулаган, который особенно опасен под покровом ночи. Это обитель воров и разбойников, здесь они грабят путников. Раздевают догола, отбирают лошадь под тобой, словом, отнимают все, что есть. Благодари бога, если оставят живым, а то бывали случаи, когда скидывали в глубокую пропасть Кошкулагана на съедение хищникам.
- Это место мы будем проходить завтра днем! – сказал Дузбай.
После этого старик скособочился на коне и с наслаждением заложил насвай. Затем затянул приятным тихим голосом какую-то песенку. Я никогда прежде не слышал этой песни. Созвучная окружающей природе, она согревала душу в дороге. Душевная мелодия, рассказывающая о красоте природы, о богатстве родной земли, о смысле жизни.
Итак, за пением и за разговорами мы проехали немалый путь. После полудня охотник пришпорил коня и сказал:
- Вон ту раздвоенную балку называют Аша. Там живет мой старый знакомый. Это старик-ногаец, у него есть пасека. Остановимся сегодня на отдых у него. – с этими словами он показал камчой в сторону мелких сопок.
Долгая дорога верхом на коне отбила мне бедра, давно сосало под ложечкой. Я безучастно кивнул головой и, как верблюжонок на поводке, двинулся вслед за свернувшим с пути охотником.
* * *
Приятель Дузбая оказался заросшим бородой крутобровым ногайским стариком с румянцем во всю щеку. Звали его Суйин. Пухлая старуха его бурдюком перекатывалась по двору. Оба они узнали Дузбая и тепло, не скрывая радости, встретили его.
Жилищем старикам служила вырытая на склоне сопки землянка из двух комнатушек. Убранство землянки оказалось бедным, на почетном месте – деревянный топчан, в одном углу – очаг, в середине – тандырная печь, одна на две комнаты. Земляной пол был застлан кошмой в несколько слоев.
Неподалеку паслись лошадь и корова с теленком. Под скалой дремало несколько коз. Внизу, на другом берегу ручья, в лощине, белели ящики, видимо, то были ульи Суйина.
- Времена тяжелые. Слышно, что много развелось всякой нечисти, воров и разбойников. – произнес со вздохом пасечник. – Поговаривают, что с китайской стороны к нам приходят вооруженные банды.
Дузбай представил меня как районного уполномоченного, назвал имя моего отца.
- Я знал твоего отца Дуйсена, - сказал Суйин.
Мое чувствительное сердце екнуло.
- Говорят, после линьки остается щетинка. Отец твой был хорошим человеком. Уполномоченным стал, говоришь? Молодец! – и старик одобрительно похлопал меня по спине.
В доме Суйина не было ни хлеба, ни мяса. В середине стола появился чугунок с испеченной в тандыре картошкой в мундире. Мы потрудились, очищая ее от кожуры, затем утолили ею голод. Зато чаю с медом напились до отвала.
Пасечник и охотник, опершись на пуховые подушки, еще долго беседовали при мерцающем свете фитиля. Время от времени они пригубливали медового пива. Вскоре оба старика раскраснелись, как налитые соком спелые плоды, и языки их начали заплетаться. Измученный ездой на строптивом коне, я почувствовал, что сильно утомился. Устав сидеть со взрослыми, пораньше отправился спать.
Ночью я проснулся от громкого шума... Во дворе разыгралась сильная буря. Медный таз в дверях с грохотом слетел и покатился вниз. От скрипа сосновой двери землянки у меня на голове волосы встали дыбом. Крытая дерном крыша загромыхала, будто кто-то неистово колотил по ней.
Ну и дела, как, оказывается, переменчива погода в этих горных местах! Когда я поднялся утром с постели, то не обнаружил и следа от ночного светопреставления. Небо было ясным и лазурно-синим. Из-за горизонта выглянули первые лучи солнца. Разодрав глаза я пошел к роднику и стал умываться. Тут я заметил во дворе тоненькую светловолосую девушку. Она доила корову.
Когда мы расселись за дастарханом, эта девушка, застенчиво ступая, тоже вошла в дом.
- В те годы, когда красные устроили здесь бойню, погиб мой единственный сын. – сказал пасечник. – После его смерти мы лишились и снохи. Теперь наша со старухой отрада – вот эта внучка. Зовут ее Лиза! – представил он нам девушку.
- Получается, теперь она вам не внучка, а скорее дочь? – внес поправку Дузбай.
- Да, и дочка она, и отрада она!*
После завтрака мы поблагодарили пасечника за приют и снова вскочили на коней.
- Теперь до самого Кержабагы нет человеческого жилья, голая степь! – предупредил меня Дузбай.
«Да ладно...» - подумал я, не придавая значения его словам.
*игра слов в каз. языке: «қызымыз да, қызығымызда» (прим. переводчика).
- Будем целы, к вечеру доберемся.
Я был занят мыслями о ногайской девушке Лизе.
Лиза и вправду была усладой для глаз каждого, кто на нее взглянет. Большие и чистые, небесно-голубые глаза, белоснежная кожа, нежные, как только что снятые сливки, губы, пушистые и шелковистые рыжеватые волосы. Крепенькая, круглые, как два граната, девичьи прелести ее при каждом движении будили воображение и волновали кровь. Я заметил, что и по нраву она была учтивой и мягкой, как шелк. Не вмешиваясь в посторонние разговоры, опустив голову, Лиза молчаливо разливала чай. Но все же… все же мне показалось, что девушка время от времени поглядывает в мою сторону. Я тоже, нащупывая почву, изредка обращал на нее свой взор. Несколько раз наши взгляды скрещивались. Неопытный застенчивый юноша, я в такие моменты готов был от стыда провалиться сквозь землю. Было заметно, что и девушка, подобно мне, смущалась волнующих чувств.
- Ну, молодой уполномоченный, как тебе девушка-ногайка? – спросил старый охотник, когда мы выехали в дорогу.
Я засопел, зашмыгал носом, покраснел и увильнул от ответа.
- Хорошая девушка, - сказал старик. – Растет одна в глухой степи, словно детеныш косули. Таких юношей, как ты, видит очень редко.
Не знаю почему, но от этих слов я почувствовал неловкость, точно меня уличили в воровстве. Пришпорив коня, я оголтело понесся вперед и вскоре оставил старика далеко позади.
***
- В этих краях редко можно встретить следы человеческих ног. – сказал Дузбай. - Другие люди в Кержабагы проходят по хребту вон тех голубых гор, которые видны отсюда. Та сторона называется перевал Коккезена. Разбойники, которые грабят на дорогах, обитают на том перевале. Мы пойдем другой дорогой... напрямик.
- Это как, напрямик?
- На боковине перевала Кошкулаган есть одна тропка. Видно, ее проложило копытное зверьё. Да и следы лап я там часто видел... Это место запомни, крепко держи в памяти. Самая безопасная дорога, о ней никто не знает. Зачем тебе подвергать себя опасности? Обратно тоже возвращайся этой дорогой.
- Хорошо! – кивнул я в знак согласия.
Резво скача укороченной рысью, мы вскоре достигли узкого прохода в горной теснине Кошкулагана. При входе в расселину труднодоступного каменистого ущелья я поинтересовался, почему эту местность называют Кошкулаган – Место, Где Провалилось Кочевье.
- Я слышал от людей, что когда-то в этом ущелье погибло целое казахское кочевье, которое возвращалось с джайлау, – произнес Дузбай, высыпая на ладонь насвая.
- Ух ты!
- Говорят, на тесном выступе горы прямо у них под носом появился апам...
- Что такое «апам»?
- Так казахи называют медведя, дорогой. Да и тот бедняга здесь ни при чем, шел себе своей привычной дорогой.
- Ну надо же!
- И вот лошадь, что шла в голове кочевья, испугалась, попятилась и улетела в пропасть. Да унесла с собой еще двух коней и верблюда, которые были связаны с ней недоуздком.
- Вот это да!
Вместе со старым бывалым охотником, исколесившим вдоль и поперек окрестности, мы ехали не известной никому безопасной прямой дорогой.
Я спросил:
- Дедушка, с какой стороны упало то кочевье?
- Это не та дорога, с которой упало кочевье. Мы с тобой едем тропой, которую никто, кроме диких зверей, не знает.
Вот так, следуя прямой дорогой, мы выиграли время и после полудня выехали к богом забытому аулу Кержабагы.
Мне, как уполномоченному, Дузбай приготовил крохотную комнатку в лачуге у дряхлых стариков. А сам охотник отправился к своему приятелю. Я с места в карьер с головой окунулся в работу.
Самая моя главная обязанность состояла в том, чтобы сосчитать поголовье скота и дать полномочные указания по организации коллективного хозяйства. Помимо этого, необходимо было познакомиться с местным населением, провести разъяснительные работы и агитировать людей повернуться лицом к новой жизни. Я не смог вовремя выполнить задание, и мне пришлось остаться в Кержабагы на несколько недель. Особенно много времени я потерял на своей инициативе по проведению индивидуальной работы с каждым жителем аула и взвалил на свои плечи лишние хлопоты.
Работа работой, но во время моего пребывания здесь из моей головы никак не шла дочь старика-ногайца Лиза. То и дело перед моими глазами появлялось ее пухлое кроткое личико, освещенный милой приветливой улыбкой образ. Да что в ней такого, говорю я себе, не буду больше думать о ней. Обратной дорогой поеду напрямик, не сворачивая к ним, не встречусь с Лизой, говорю я себе. Но все равно, потеряв покой, я предаюсь ликованию, страстному желанию видеть девушку. Вот напасть, днем не идет она у меня из дум, ночью – из сновидений. Честно говоря, прямо беда... Каждый раз, предаваясь мечтам о ней, я становился все задумчивей.
Для меня это было неожиданное дело. Я сам удивлялся тому, что так страстно увлекся девушкой. Я ходил, словно окрыленный, все мое существо подвластно было непреходящей радости. Раньше я и не ведал, что у меня есть сердце, теперь же оно давало о себе знать взволнованным стуком. Казалось, что весенний день, разливающий кругом свой свет, улыбается только мне одному. Я тоже, точно помешанный, улыбался каждому встречному. Словом, я явственно ощутил, что в груди моей поселилась некая загадочная сила, которой и сам не мог понять.
***
Рассчитывая и на обратном пути заночевать в землянке пасечника Суйина, я выехал из Кержабагы в полдень.
Возвращался я в одиночестве, рядом со мной не было моего бывшего проводника, старика-охотника. Он не стал задерживаться, отдохнув пару деньков, повернул назад.
Путь мой получился долгим. Едва выехав из Кержабагы, пришлось петлять по бесчисленным горным теснинам и ущельям. Несмотря на страх заблудиться, я все-таки поехал в обход Коккезена, по безопасной прямой тропе, которую мне показал Дузбай.
Когда я ехал вдоль чертова ущелья Кошкулаган, начал моросить дождь, значительно затруднив мое продвижение по скользкой тропе. Только я достиг тесного прохода, где ущелье сопрягается с равниной Мунсызбая, дождь усилился. Со стороны оставшегося позади крутого склона раздался устрашающий грохот такой силы, точно гора раскололась надвое.
Оказалось, что с противоположного склона сорвался огромный камень и, грохоча на всю округу, скатился на самое дно ущелье. Обычно спокойный, конь подо мной испуганно всхрапнул и запрядал ушами. По охристо-рыжей дороге плоскогорья Мунсызбая, двигаясь то галопом, то рысцой, я, кажется, выиграл немного во времени.
В конце концов все вышло по-задуманному: к домику пасечника Суйина я подъехал в глубоких сумерках, когда небо уже было усыпано звездами.
Меня с громким лаем встретили два кобеля. Вслед за ними показался с ружьем наизготовку и сам хозяин.
- Кто там? – закричал он с места.
- Да я это, Калжан...
- Не знаю никакого Калжана-Малжана. Стой! Чего тебе надо?
Я растерялся, не зная, что отвечать.
- Дедушка, да я же тот самый уполномоченный, который несколько дней назад переночевал у вас... Вместе с Дузбаем. Я еду из Кержабагы...
- С Дузбаем, говоришь?
- Ну да, с Дузбаем...
Суйин помолчал, раздумывая. Затем опустил ружье и отозвал собак.
- Юноша-уполномоченный, ты уж прости меня за такую встречу! Грабителей и разбойников развелось, видимо-невидимо. – услужливо забегал старик-пасечник, - время тяжелое, говорят, «береженого бог бережет».
- Ничего, понятное дело!
Разговаривая о том, о сем, мы с Суйином привязали лошадь, задали ей корма и только после этого зашли в дом. А в доме нас уже ждала Лиза, с кипящим самоваром, с накрытым дастарханом. Не то, что в прошлый раз, и платье на ней как будто новёхонькое, и сама она другая. Поздоровалась тепло, как со старым знакомым, и все улыбается, не в силах скрыть радости. От такого внимания девушки я застеснялся пуще прежнего.
А тут еще старик Суйин решил подшутить:
- Вижу, моя дочка сильно рада твоему приезду.
От этих слов я готов был провалиться сквозь землю со стыда.
Жены пасечника не было видно.
- Старуха уехала в аул за продуктами, – пояснил Суйин.
За дастарханом старик много не говорил, лишь порасспрашивал о знакомых, проживающих в Кержабагы.
В том же молчании, изредка касаясь друг друга взглядами, мы расположились на ночлег. Мы со стариком остались в передней, а Лиза ушла во внутреннюю комнату и заперлась.
Утром я заспался и проснулся поздно. Старика рядом со мной не оказалось, дверь Лизиной комнаты была распахнута настежь. Я осторожно заглянул в комнату, постель ее была пуста. Судя по всему, ушла доить корову, отгонять ее на пастбище. Похоже, что она из тех расторопных девушек, про которых казахи говорят: «у них на одно дело больше».
Я пошел к роднику и, несмотря на прохладное утро, разделся до пояса и начал умываться. Тут неожиданно на меня обрушился водопад. От сильного испуга я вскрикнул и едва не свалился в ручей. Оказывается, это Лиза, подкравшись сзади, вылила на меня ведро ледяной родниковой воды. Довольная тем, что напугала меня и заставила кричать, девушка, заливисто смеясь, бросилась бежать. «Ну, погоди!» Я хотел было кинуться вдогонку, но увидев неподалеку пасечника, присевшего на пенек погреть старые кости, оробел.
Такое поведение Лизы подняло мое настроение и разожгло во мне огонь надежды. Сердце взволнованно забилось. Пусть она была из другого рода, важнее то, что я был небезразличен ей.
Но все равно даже после этого случая мы не разговорились. Молча позавтракав, я молча оседлал коня, вскочил на него и, все еще ожидая чего-то, выехал со двора.
Сердце мое заныло, глаза затуманились, точно я оставлял в этом диком захолустье нечто безмерно дорогое для меня. Грудь мою одолела непонятная тревожная грусть. Я то и дело оглядывался назад.
Прошло лето.
Исходя дождями, как плаксивый ребенок слезами, подступила осень в унылом желтом одеянии. Нынче и дождило как-то иначе. Обычно, бывало, на неделю затянется благодатный мелкий дождь. А тут, грохоча и громыхая, вдруг польет как из ведра, селем растечется по ущельям и балкам и – нежданно прекратится. В последнее время участились и ранее неслыханные случаи со смертельным исходом.
В один из таких плаксивых дней начальство вновь послало меня в Кержабагы...Несмотря на непогоду, я с радостью согласился на эту поездку.
***
К землянке пасечника Суйина я подъехал, как и в тот раз, когда стемнело. Старик опять встретил меня с ружьем и с криками, но, узнав, тепло приветствовал, как старого знакомого, и пригласил в дом. Лиза как будто расцвела и стала еще краше, чем прежде.
- Что-то пропали вы, никаких вестей... – промолвила она, томно взглядывая на меня. В голосе ее послышались и упрек, и тень обиды. Мне нечего было сказать, лишь тепло улыбнулся девушке и пожал плечами.
Старуха Суйина лежала в постели, - прихватила поясница. Я вошел к ней во внутреннюю комнату проведать.
После чая за накрытым дастарханом, мы с Лизой, с разрешения пасечника, вышли прогуляться.
- Вот уже два дня, как дождь утих. – сказала Лиза. – Отец говорит, что еще с неделю будет ясно. А то, что говорит мой отец, всегда исполняется в точности.
- Выходит, что он ясновидящий?
- Вы возвращайтесь быстрей, не то попадете под дождь.
- Вернусь, - ответил я. – Три дня пробуду там и вернусь.
Мы гуляли по берегу журчащего ручья под покровом лунной ночи до тех пор, пока старик Суйин не позвал дочь домой. Нехотя мы вернулись к землянке.
В Кержабагы я пробыл не три дня, а целых пять дней. Да и на пятый день я не смог выйти пораньше и сел на коня лишь ближе к вечеру. Главное, мне пробраться по тернистой дороге Кошкулагана через дикое ущелье, а там – и плоскогорье Мунсызбая. Конечно, долгий путь по плоскогорью утомителен, но дальше ничего трудного нет. Двигаясь трусцой, можно было добраться до землянки Суйина в полночь.
Однако этому плану не дано было сбыться...
На середине пути, как и предсказывал старик, небо заполонили темно-фиолетовые тучи, и следом разразился ливень. Загрохотал гром, и засверкали молнии. В этих краях звуки грозы были по-особому устрашающими. Низкие свинцовые тучи одна за другой плыли по небу. То ли это тучи, то ли туман, не различишь. Сопровождаясь громовыми раскатами, молнии, казалось, падали совсем близко. Путь, по которому я продвигался рысью, - безлюдная дикая сторона, где не зацепиить взглядом темнеющего человеческого жилища. Голая равнина, ни холма, ни ущелья, негде укрыться. Вот какова была глухая степь Мунсызбая. Плоская, как доска, возвышенность, протянувшаяся по южной стороне гладкого хребта. Пустынная земля для вольготной жизни. Говорят, что в давние времена это плоскогорье было густо заселено народом, здесь кипела жизнь. А сегодня эта привольная земля лежит в забвении и безмолвии. Какая жалость! Лишь древние курганы и кладбища напоминают о былом. В самом центре кладбища стоял одинокий купольный склеп.
- Вон тот виднеющийся купол – гробница святого Бектаса. – сказал мне в тот раз Дузбай.
- А кем был этот человек?
- Святым был.
- А- а-а…
Я много раз слышал, что на такой равнине, где нет ни одного выступающего места, молния может упасть на всадника. На кого, как не на меня пасть молнии на этой голой возвышенности? Мне хотелось соскочить с торчащей на виду лошади, убежать и спрятаться где-нибудь… Но где тут спрячешься? Скованный страхом, я ехал, дрожа от макушки до пят.
Когда в очередной раз сверкнула молния, я заметил в стороне большое кладбище с торчащим куполом. Да это же тот самый склеп святого Бектаса, о котором мне в прошлый раз говорил Дузбай! Я обрадовался. Словно в приступе какого-то припадка, я с места рванул галопом и вихрем помчался в ту сторону.
В эту минуту вспышки молний вокруг участились, точно они хотели догнать меня. Сердце мое бешено колотилось до тех пор, пока я не достиг гробницы. Закинув поводья коня на деревянную ограду могилы с другого края, я со всех ног пустился к большому склепу в центре кладбища.
Несмотря на то, что склеп был древним, купол оказался целым, внутри все поросло вековым бурьяном.
Откуда-то с противоположной стороны с громким шорохом вспорхнула птица, и мое без того пугливое сердце ушло в пятки. В темноте я не смог различить, что это была за птица. Она пролетела над моей головой и скрылась в объятиях дождливой ночи.
Успокоившись и придя в себя, я решил собрать охапку бурьяна, разжечь костер и согреться. Когда я высекал огонь кремнием, то почувствовал затылком чей-то взгляд. О духи!.. Сердце мое екнуло, и все внутри похолодело.
Я оглянулся. При свете огня в руке я разглядел, что это был колонок. Высунув мордочку из своей норы в глубине склепа и блестя глазками, он смотрел на меня. Я спугнул зверька резким движением. Развернувшись, он исчез в норе, подняв хвостом пыль.
Огонь мой вспыхнул и погас.
Я снова принялся высекать огонь, но тут сквозь шум грозы ухо мое уловило галдящие голоса людей. Группа всадников спешилась прямо перед выбранной мной гробницей. При свете сверкнувшей молнии я разглядел у них ружья наперевес.
Страх обуял меня. Судя по тому, что вооружены, как бы это не оказалась одна из тех банд, о которых упоминал пасечник. Если и в самом деле это она, то ей в руки плывет небывалая удача – возможность взять в плен районного уполномоченного. Небось были бы рады, как куску золота с конскую голову. Остальное известно: с живого шкуру спустят.
Растерявшись, я стал пяпиться вглубь бурьяна. В это время опять заиграли молнии, загрохотал гром, и под этот грохот я с треском провалился в какую-то яму. Я понял, что это была не яма, а могила, и сердце мое затрепыхалось от леденящего ужаса. Только я начал подниматься, отчаянно стирая пыль с лица и с головы, как в в склеп, громко переговариваясь, один за другим ввалились те самые разбойники. Держа с двух сторон, как бревно, двое мужчин занесли какой-то объемистый предмет и шлепнули его подле меня в заросли бурьяна.
Ничего не поделаешь, жить-то хочется, и я притаился в могиле, прижавшись к самому ее дну. Хоть и был я комсомольцем и пропагандировал атеизм, но в тот момент почему-то стал повторять молитву: «Бисмилла, аллах, бисмилла, сохрани!»
«Как бы они не заметили моего коня на том краю кладбища!» - замирая от ужаса, думал я.
Там, наверху, шел отчаянный спор о чем-то. Одни говорили, что возвращаться прежней дорогой нельзя, надо уйти иным путем. Другие протестовали: ни одна живая душа, мол, не видела, как мы пришли, зачем тратить время на кружный путь. По словам споривших стало ясно, что они пришли сюда, перейдя через границу. Не воры, не грабители, а самые, что ни на есть бандиты. Такие банды головорезов бывают кровожадными и мстительными: ограбят любого встречного всадника, подожгут одинокий дом на пути, - подобные слухи носились всюду в воздухе. Уже много лет вооруженные отряды сбивались с ног в поисках этих банд, неуловимых, как привидения. Разорят, ограбят и, заставив людей обливаться горькими слезами, в одну ночь перемахнут через границу. И вот только следы их сотрутся, только шум вокруг них уляжется, они, как смерч, налетят с другой стороны, всполошат народ, поднимут переполох, и опять – поминай, как звали.
Думая обо всем этом, я, не шелохнувшись, продолжал лежать в могиле.
Терпкий запах полыни мучил меня. Я терпел, что было сил, но он щекотал мне нос. К тому же приходилось дышать пылью. Я зажал нос, перестал дышать и плотно зажмурил глаза. Но, вот проклятие, все равно в носу продолжало свербить.
Это щекотанье в носу погубило меня. Выдало меня с потрохами...
Я расчихался, что есть мочи.
Наверху сразу затихли.
- Э, да тут есть человек! – воскликнул кто-то и, треща бурьяном под ногами, двинулся в мою сторону. Приблизившись к яме, разбойник щелкнул затвором пятизарядной винтовки и прицелился. Вытянув шею, он пытался понять, что же там, внизу, лежит. Я понял, что мне пришел конец, отступать некуда. С ревом и душераздирающим воплем я вскочил, размахивая руками. В этот момент громыхнул гром, и вспышки молнии осветили гробницу колдовским сиянием. Целившийся человек с возгласом: «Свят-свят!» опрокинулся навзничь. Сам покатился в одну сторону, ружье – в другую.
Остальные всем скопом бросились к выходу, в дверях образовалась пробка. Спотыкаясь и падая, давя друг друга, они без оглядки кинулись наружу. Упавший человек никак не мог подняться, и, спасаясь от привидения, пополз. Я снова закричал во всю силу легких. И сам не узнал своего голоса. Видно, у испуганного насмерть человека и голос звучит по-иному. Словом, в тот миг, когда я закричал, стены склепа стали осыпаться, купол задрожал, и весь мир наполнился шумом и лязгом. Опять засверкала молния, и от новых громовых раскатов земля точно разверзлась. Мне показалось, что небо раскололось надвое и купол гробницы рассыпался. Бандиты спешно повскакали на коней и поскакали прочь.
Вспышки молний преследавали их, усиливая ужас и не давая им оглянуться. Бандиты растворились в объятиях ночи, чтобы больше никогда не возвращаться на это кладбище.
- Бисмилла! – произнес я. – Святой предок, сохрани!
Я громко чихнул и стал стряхивать с себя пыль.
Взбудораженное сердце мое никак не могло успокоиться, видно, я сильно испугался. Все мое существо тряслось, как в лихорадке. Глубокими вздохами я пытался утихимирить себя, однако колени дрожали, и по всему телу разливалась слабость.
Я увидел, что разбойники бежали, оставив свой груз и одно ружье. Это была та самая винтовка из которой целились в меня. Если она не выстрелила, то это произошло лишь по воле бога. Поклажей их оказался свернутый ковер. С величайшей осторожностью я дотронулся до него. Откинув края, я начал было переворачивать ковер, как изнутри послышался чей-то слабый стон. Мое пугливое сердце вздрогнуло, и я отскочил в сторону. Потом поднял ружье и стал тыкать свернутый ковер ногой. Тот снова ответил мне стоном. Голос был женским. О, господи, что это такое?
С предельной осторожностью я приподнял край ковра и раскатал его. При свете молнии я успел заметить, что из ковра выпала девушка с растрепанными волосами, заткнутым ртом и связанными руками. Она была белокожая, светловолосая и похожа на русскую.
Снова вспыхнула молния.
«Да это же Лиза! Ну и дела!» Я был удивлен несказанно. Да, в ковре была дочь пасечника Суйина Лиза. Как она там оказалась?
- Лиза…
Гробница опять осветилась вспышками молний. Лиза трепыхалась, как мелкая рыбешка на суше.
- Лиза?
Если она будет дергаться сильнее, то может провалиться в могилу. Я нагнулся и освободил ей рот.
- Лиза, не бойся, это я, Калжан…
Лиза не ответила, думаю, что узнала меня по голосу и затихла.
В темноте я ощупью развязал девушке руки и ноги, поддерживая, поднял ее на ноги. Лиза не могла стоять, шаталась. Потом порывисто, с силой обняла меня и расплакалась, как дитя.
***
Я грезил Лизой и ехал к ней домой, но вот при каких обстоятельствах мне довелось встретиться с ней.
Конечно, я был чрезвычайно рад тому, что мне удалось спасти девушку из когтей бандитов, и этот мой подвиг наполнял меня гордостью. Это происшествие заставило меня предаться различным думам и глубоко взволновало. В конце концов, я принял решение жениться на Лизе. Мать моя поначалу так воспротивилась, что и слышать не желала об этом.
- Это дочь того самого ногайца, который мух выращивает? – спросила она.
- Что, среди казашек тебе не нашлось девушки? - повысила голос.
- Что-то она слишком маленькая... – протянула, увидев Лизу.
- Какая-то истощенная, не голодала ли? – засомневалась.
- Эй, вряд ли эта девица сможет быть мне - невесткой, а тебе - женой! – заключила разочарованно.
Я не согласился ни с одним доводом матери и, находя четкий ответ на каждый ее выпад, защищал свою суженую. Не отступая ни на шаг от принятого решения, я стойко стоял на своем. Наконец, мать вынуждена была сдаться на волю единственного сына.
Стояла осень 1934 года.
Следуя принципам интернационализма, сыграли небольшую комсомольскую свадьбу. На этом тое на почетном месте рядом с моей матерью сидели старик Суйин и его байбише. Если говорить начистоту, то с первого дня знакомства мои тесть с тещей пришлись мне по душе. Теща оказалась спокойной, несколько замкнутой старушкой, у которой ни до кого нет дела. А тесть, наоборот, душа нараспашку, открытый веселый балагур. Вскоре и он от всего сердца полюбил меня, своего зятя.
Выросшая в одиночестве в диком захолустье Лиза с первых же дней пригрелась в нашем доме, как в уютном гнезде. Расторопная и трудолюбивая, она сразу взяла хозяйство в свои руки и умело повела его. Свекровь ее тоже была очень довольна тем, что освободилась от мелких дел по дому.
Но по неизвестной причине Лиза долго не могла забеременеть. Меня это тревожило, да и сама она очень страдала. Мать моя, хоть и не показывала виду, но в последнее время взяла привычку скорбно опускать глаза и вздыхать. Слава богу, на третий год нашей женитьбы, когда Лиза, отчаявшись, собралась показаться врачам и целителям, счастье улыбнулось нам.
Лиза благополучно разрешилась пухленькой большеглазой девочкой. Мать моя, как дитя радовалась тому, что стала бабушкой. Начиная с этого дня она стала по-своему баловать свою невестку и называть ее ласково «Лязиза».
Голод позапрошлого года оставил глубокий след в жизни народа. Истощенные и изнуренные люди еще не успели оправиться, прийти в себя. Это было время, когда землю наводнили воры и грабители, разбойники из-за кордона. Мы слышали, что со стороны Сарыарки и Семипалатинска стекается в наши края голодный и раздетый, разоренный и обнищавший народ, надеясь найти спасение и приют в предгорьях Алтая. По сравнению с желтой степью, по которой носятся перекати-поле, Алтай казался им утешением для души, даже если питаться кедровыми орехами или рыбой.
Наша дочь была еще грудной. Поэтому эти годы дались труднее Лизе, нежели мне. Я – уполномоченный, неделями, иногда месяцами пропадаю в командировках. Слава богу, не поддаваясь бедности, не огорчаясь тесноте, они с матерью терпеливо и заботливо растили нашу дочь.
Казалось бы, в последующие годы наша семейная жизнь вошла в свое налаженное русло. Но, как выяснилось, и это существование было лишь временным состоянием, обманчивым миражем. Позже мы опять попали в круговорот суматошного времени. Наступили дни, когда родичи становились врагами, и сын шел против отца. Пришло время, полное опасностей, когда соседи подсиживали друг друга, люди пугались собственной тени, каждого встречного-поперечного.
Это был злосчастный 1937 год.
* * *
К этому времени мы уже жили в районном центре, в собственной комнате, выделенной нам в длинном бараке.
Мать была рядом с нами, дочка – в наших объятиях, служба шла своим чередом. Такая жизнь нас всех вполне устраивала. Нам часто приходилось слышать разговоры, вроде: «Такого-то забрали, такого-то погнали по этапу». И в нашей семье не было жалости к таким «врагам народа», которые организовывали подпольные ячейки, готовили диверсии. «Так им и надо, этим двуличным негодяям, на растрелл их, на расстрелл!» - удовлетворенно поддакивали мы общему хору голосов. Мы были уверены в том, что, если благополучно перехватают всех этих предателей и расправятся с ними, то для нас наступят беззаботные радостные дни, когда «на спинах овец жаворонки будут свивать гнезда».
Пока мы лелеяли эти мысли, был арестован секретарь райкома партии Ахмет Толегенов, которого все чтили как бога. Это был мой хороший старший товарищ. Он принимал меня на работу, постоянно проявлял заботу обо мне, делился советами. Лицо его светилось человечностью, беседуя, он мог любого покорить обаянием, никому не сказал грубого слова. Редкой души был человек... Это событие никак не укладывалось в моем понимании, перевернуло все мое сознание, и я совсем растерялся. Вслед за этим были схвачены еще несколько людей, одни имена которых приводили всех в трепет. Пока я ходил в смятении, не в силах поверить в то, что все эти люди и в самом деле «враги народа», был расстрелян мой собственный тесть... Отец Лязизы, тот самый старик Суйин. После проверки и он оказался «врагом народа». По слухам, вооруженные исполнители схватил его дома в полночь. Когда старика гнали в райцентр, видимо, он улучил момент и бросился бежать. Не смог далеко убежать дряхлый старик, его догнали и на месте расстреляли.
Эта весть не только Лизу, но и меня выбила из колеи. Не зная, что делать, мы затрепыхались, как пойманные в силки воробьи. Дальнейшая наша жизнь была полна нужды и мучений. Постоянно напрягаясь, мы держали ухо востро, прислушиваясь к каждому слову людей.
Я не смог освободиться от службы, и после того трагического события Лиза, взяв вторую лошадь, сама отправилась в путь, чтобы перевезти свою мать. Спустя три дня она вернулась ни с чем.
- Не согласилась, - сказала Лиза.
У нас был сосед, работал учителем. Он носил очки, был приветлив, и мы дружили домами. Нежданно-негаданно и его забрали. Картину ареста учителя мы с Лизой видели собственными глазами... Ночью мы услышали гул мотора, и перед нашим домом остановилась машина, в окна ударил свет фар. Чуткий сон был прерван, мы повскакивали с постелей и прильнули к занавешенным окнам. Во дворе стояла черная машина НКВД, прозванная в народе «черный ворон». Слав богу, они постучали не в нашу, а в соседнюю дверь. У двоих из трех – пятизарядные винтовки. Третий, в черной кожаной куртке, видно, главный, вооружен маузером.
Унимая бешено колотящиеся сердца, и едва дыша, мы продолжали выглядывать из-за занавесок.
Не прошло и получаса, как эти трое показались, гоня перед собой учителя. Они затолкали его в машину, завели мотор и растворились во тьме ночи.
Как только они пропали из виду, Лиза сомкнула меня в крепких объятиях и разрыдалась.
* * *
Учитель-сосед был непревзойденным кюйши. Он организовал в школе кружок и обучал группу учеников игре на домбре. Позже мы услышали, что он оказался националистом, приверженцем старых традиций, врагом социалистического образа жизни.
Учитель всегда стригся у меня. «Вот бы мне купить станок!», - повторял он всякий раз. Но в округе он не смог найти станка, и, наконец, ему привезли из города. На днях сосед заходил к нам с новенькой, сверкающей никелем, машинкой и хвастал, стрекоча ею. «В это воскресенье подстрижешь меня без спешки, как полагается», - попросил он тогда.
А в субботу его арестовали.
У этого учителя была маленькая пятнистая кошка. Эта кошка как-то зашла к нам в дом, стала кружиться вокруг ног Лязизы и никак не хотела уходить. Лязиза налила в миску молока, накрошила туда хлеба и накормила ее. На другое утро она хотела вернуть кошку соседке, но та покачала головой и, не оборачиваясь, пошла прочь. Этим, видно, она хотела сказать, что кошка ей не нужна. Когда у нее был муж, соседка не работала, воспитывала детей. Мы поняли, что теперь, когда мужа не стало, ей было трудно прокормить осиротевших детей, не то, что кошку.
Не прошло и месяца, как меня направили председателем колхоза в Кержабагы, где я много лет был уполномоченным. Погрузив наши пожитки на двух лошадей и вола, мы с Лизой, взяв мать, двухлетнюю дочь и даже кошку, собрались в дальнюю дорогу.
Как только прибыли в Кержабагы, мы устроились в русском сосновом срубе, состоявшем из маленькой прихожей и двух смежных комнат. Крайние доски крыши оказались сломаны. Я запланировал, что в ближайшие выходные дни залатаю прорехи в крыше, отремонтирую ступеньки и смастерю ставни на окна. В лесу неподалеку я выкопал несколько молоденьких березок и посадил перед окнами.
С тех пор, как мы приехали в Кержабагы, нам казалось, что мы сбежали от напастей и спаслись. Однако, в душе все еще витали страхи. К тому же нет-нет, да приходилось слышать вести из райцентра: «Такого-то человека осудили, другого задержали, кого-то расстреляли». Но когда сообщили, что был посажен почитаемый как сам бог начальник районного НКВД, мы совсем оторопели, не зная, кому верить, кому –нет.
В районном центре и в больших селениях проходили шумные собрания, где клеймили «врагов народа» и призывали быть беспощадными к ним. По заданию начальства я и сам провел в Кержабагы пару таких собраний в поддержку народной воли и искренне выступил на них с пламенными речами. Не жалея сильных слов мы написали протокол этих собраний и специальным курьером отослали в райцентр. И когда нас похвалили за рвение, все были очень горды.
Вот так и варились мы вместе в одном котле недоверия, не спуская друг с друга глаз и в то же время боясь один другого. Стоит кому-нибудь шепнуть: «Тесть его погиб при тех самых обстоятельствах, а отец сбежал заграницу», - и для меня наступят черные дни. Я это чувствовал.
* * *
В конце концов все так и произошло... Наступил тот день, которого я так долго опасался.
Как бы я ни был готов к дурной вести, в ту минуту, когда в наш дом пришли исполнители, эта ситуация показалась мне настолько нелепой и скорой... Как бы там ни было, искорка надежды «авось это обойдет меня» все же теплилась в моем сердце. Опять-таки, глядя на нескончаемые цепочки сплошь и рядом угоняемых по этапу, я предполагал: «не может быть, что бы за ними не было никакой вины, говорят ведь, что без ветра трава не закачается». Исподтишка вытворяли свои темные дела, подлые твари, думал я с искренним содроганием. И принимался рассуждать, анализируя и взвешивая аргументы в свою пользу: «Я же – белее молока и чище соли. Ничего не нарушал, честно служил народу, патриот своей Родины, а раз так, почему я не уверен в себе, чего боюсь?» Так я успокаивал себя и призывал к мужеству, когда случались неожиданные и необъяснимые ситуации.
Но в тот миг, когда порочащая весть коснулась меня, сознание мое заметалось: «как это может быть?», «почему я?». «за что?!», - пытался откреститься я.
Это произошло в ночь на воскресенье. В предутренний час, когда сон самый сладкий, в дверь громко постучали. Этот властный стук в неурочный час сразу дал мне понять, что это «они». Я вскочил и стал быстро одеваться. Они колотили в дверь так, словно хотели разнести ее. Я успокоил проснувшуюся в испуге жену, погладил ее по голове и бросился к выходу.
Те самые трое, которых мы видели когда-то. Начальник в блестящей кожаной куртке и двое солдат с винтовками наперевес. Как только, не ленясь, они добрались до этой собачьей дыры Кержабагы!
Выспросив мои данные и удостоверившись, что я – Калжан Дуйсенов, они приказали мне следовать за ними.
Глаза Лизы от ужаса стали огромными, она вся дрожала.
- Не бойся, Лизочка, возьми себя в руки!.. Я думаю, что это какая-то ошибка. Вот увидишь, я поеду, объясню им все и завтра же вернусь.
Лиза смотрела умоляющими глазами и лишь молча кивала.
Одевшись, я ушел, сопровождаемый солдатами. Когда я выходил из дверей, спину мою точно морозом обожгло. Я оглянулся и в последний раз взглянул на жену. Лиза стояла, скукожившись, как замерзший воробышек. Глаза ее были полны слез.
Что и говорить, я и сам верил в слова, которые сказал испуганной жене, чтобы поддержать и успокоить. Но мне еще не доводилось слышать о возвращении схваченных людей. Думая об этом я и оглянулся, чтобы сохранить в памяти облик своей Лязизы.
И в самом деле, интуиция верно подсказала мне о предстоящем несчастье. Только спустя двадцать один год вернулся я домой.
***
В этом месте Калжан прервал свой рассказ и взглянул на меня:
- Вот. Таковы были дела твоего дядьки.
Камбаш воскликнул:
- Эй, а что было дальше? Расскажи об этом!
- Да что там дальше может быть. Вот сидим тут, пасем коней.
- Я не спрашиваю тебя про то, как ты пасешь лошадей. Я спрашиваю, что ты в тюрьме двадцать один год делал.
Некоторое время в воздухе висело молчание.
- Двадцать один год! – произнес, наконец, Калжан, держась за голову.
- Ну да, двадцать один... это ведь целая жизнь! – сказал Камбаш.
- Ты прав. Но это, пожалуй, молодым неинтересно.
- Расскажите, ага! Очень интересно вы рассказываете!
- Эх, сынок, что же тут интересного?
- Ну вот, это он так набивает цену, мой ровесник...
- Не набиваю я цену, тяжелый это разговор. Нервы расшатывает. Лишь только вспомню всё, усталость неимоверная наваливается.
Второй рассказ Калжана
Идем. Начальник в черной кожаной куртке впереди, за мной – два солдата в серых шинелях и «буденновках» с огромной звездой. Все трое на лошадях. Я пешком поспеваю между этими тремя конными. Не знаю, откуда только взялась, на плоскогорье Мунсызбая нам повстречалась старуха Бадиша. С посохом из таволги в руке, с наполовину прикрытым лицом, она семенила по своим делам.
- Эй, милые мои, куда гоните этого паренька? – спросила Бадиша, останавливаясь и опираясь на палку.
- Какое тебе до этого дело?! – гаркнул шедший впереди начальник в кожанке.
Старуха и бровью не повела:
- Что, опять врага поймали?
- Да. Врага народа поймали...
- Да если так будет продолжаться, в ауле ни души не останется.
- Следи за своим ртом!
- Ты меня не пугай, я уже отжила те годы, когда боятся.
- Эй, старуха, хватит болтать, иди своей дорогой!
- Почему это я должна идти своей дорогой, если вы собираетесь погубить юную жизнь?
Я вмешался, пока дело не приняло угрожающий оборот:
- Матушка, тут какая-то ошибка. Как только прибудем в райцентр, все прояснится. Потом я целый и невридимый вернусь домой.
Оставшаяся позади Бадиша прокричала мне вслед:
- Помни, сынок, в трудный час загляни в свое сердце, не губи в себе живую душу!
Что она сказала... Загляни в сердце? А причем тут сердце? Что этим хотела сказать старуха Бадиша?
* * *
Три всадника, погоняя меня одного, пешего, после полудня следующего дня прибыли в райцентр. Наутро нас, шесть человек, связали по рукам и ногам, погрузили на две телеги и в сопровождении конвоя отправили в город.
Не дай бог никому изведать те мучения, которым мы подверглись после этого. Нам довелось пережить тяжелые дни и месяцы, которых и врагу не пожелаешь. Нас часто вызывали на допрос. Там пытали, избивали, пинали ногами, мучили. Мрачные палачи-нелюди с засученными рукавами. Если теряешь сознание, приводят в чувство, вылив на тебя ведро ледяной воды. Затем опять допрос, опять – пытки… Потом приволокут тебя в обморочном состоянии к камере, пинком откроют дверь и швырнут вовнутрь.
Надзиратели все сплошь оказались злобными, с шакальей натурой. Человеческого языка не понимают, да и понимать не хотят. Стоит что-нибудь сказать, тут же прут на тебя, выпучив глаза, как взъяренные быки. Мы не видели никого, кто бы считал нас за людей.
Обвинение, которое предъявлялось мне, было таким абсурдным, что не укладывалось в рамки здравого смысла. «Вы с тестем сговорились с бандитами, были членами подпольной организации, действовавшей с целью свержения Советской власти». Как взбесившийся племенной верблюд кидался на меня следователь, заставляя признаться в этом. Как я мог признаться в том, чего никогда не совершал? «Не сговаривался ни с кем!», - отрицаю я, отчаянно доказывая свою честность. Тогда они бьют меня по губам и ломают зубы. «Я – не враг Советской власти!», - говорю я, умоляя поверить в это. Тогда они сворачивают мне шею и душат сыромятиной, пока я не потеряю сознание. Душат, засунув мою голову в бочку с водой. «Вы ошибаетесь, - с мольбой взываю я к ним, - я – активный работник советской власти, патриот свой родины». «Партия никогда не ошибается», - отвечают они и скручивают ступни плетенным из сухожилий жгутом так, что из глаз искры сыплются. Или стиснут щипцами самое нежное и ранимое место мужское, – душа наружу выскакивает. А когда посадят голышом на стул и кирзовым сапогом начнут мять промеж ног, - тут уж и жизнь тебе не мила покажется, начнешь молить бога, чтобы забрал поскорее, не мучил.
К концу этих пыток у всех было сломано несколько зубов, и, сплевывая кровь, мы уже не могли разговаривать по-человечески. Но эти подонки со звериными мордами все еще не прекратили допросов. В жилах наших высохла кровь, мы умирали от жажды, но ни капли воды не подают нам. Самой же страшной пыткой было то, что нам ни на миг не давали заснуть. Стоит тебе, обессиленному, прикрыть веки, тут же получишь пинок под ребра кирзовым сапогом. Прислонят стоймя к стене, только начнешь засыпать, - удар сапогом в живот.
Как только вспомню камеру пыток, даже сейчас волосы на голове шевелятся от ужаса. Говорят, человек вынослив, как собака. Я думаю, это правда. Невозможно передать словами мучения, через которые мы прошли. В те годы я понял, что все страдания можно вытерпеть, покориться всем трудностям и невзгодам, которые выпали на долю, но вынести вынужденную бессонницу – это мука за пределами человеческих возможностей.
Пропахшая клопами, кровью и нечистотами, грязная зловонная камера, четыре ее загаженные стены точно покрыты проказой. И всюду, - яблоку негде упасть, - люди, притулившиеся один к другому. Несчастные создания, ожидающие указа сверху. Серые, безликие картины, намертво запечатленные в сознании.
В первый же месяц испытания бессонницей я стал невменяемым, как объевшийся белены. Перед глазами туман, голова идет кругом, мысли мечутся, как мотыльки. Когда в конце месяца меня приволокли в камеру и бросили там, один из сокамерников прошептал мне на ухо, заботливо приподнимая мою голову:
- Слушай, дорогой, чем мучиться так, поставил бы подпись там, где укажут.
«Подстрекатель», – подумал я. Мне приходилось слышать, что один из тридцати-сорока заключенных в камере – специально приставленный шпион или соглядатай. Прикидываясь добрыми и жалостливыми, раздавая советы, они подталкивали честных граждан к пропасти. Это с их помощью доставлялись наверх все ненароком оброненные в камере слова, в обработанном виде передавались грубые выпады и мнения. Я сразу насторожился, предположив, что этот человек – один из них. Не отвечая на его слова, я съежился и только качал головой:
- Я – не враг, и ни в какой организации не состоял!
Во мне все еще сильна была вера в то, что это – какая-то нелепая ошибка. У меня не было сомнения в том, что в скором времени кто-нибудь из стоящих во главе власти поймет, наконец, абсурдность этой кутерьмы, и тогда все станет на свои места. Если бы большие начальники там, наверху, или сам вождь узнали о творящихся бесчинствах и беспределе, наглости и своеволии, они бы показали кузькину мать всем этим гнусным заговорщикам.
Один из моих сокамерников оказался простым пастухом из аула Аршаты. Я был заочно знаком с ним. Кроткий человек, шагу не ступит за пределы своего аула, а райцентра и в глаза не видел. Совершенно безграмотный. И вот этому несчастному, чье сознание и политические взгляды не простирались дальше его массивного носа, было предъявлено обвинение: «шпион гоминьдана». Что же эта чущь, если не ошибка?
До самого конца следствия я провел вместе с многочисленным людом в смердящей камере три месяца, кормя вшей и покрываясь коростой грязи. Одни уходили, другие приходили. Словом, камера жила своей беспокойной и беспорядочной жизнью. Не было дня, чтобы число людей уменьшилось. Наоборот, в некоторые недели в камеру набивалось столько, что мы маялись, не имея возможности где-нибудь приткнуться. Находились и такие, кто, не выдержав растянувшихся на месяцы пыток, ставили требуемые подписи. Все мы были в курсе о судьбе этих несчастных, - их расстреливали. Конечно, можно было расписаться в нужном месте, чем изо дня в день, из месяца в месяц подвергать себя невыносимым страданиям. И тогда – до самого дня, когда тебя уведут на расстрел, ты свободен и волен. Никто тебя больше не вызовет на допрос, не будет пытать и мучить, выворачивая душу наизнанку. Будешь себе лежать и ждать приговора сверху. Короче говоря, неделю это будет тянуться или месяц, сможешь, наконец, обрести покой перед закатом жизни.
Как и у всех остальных, лицо мое было покрыто струпьями и коростой, словно у прокаженного. Нос и губы так распухли, что страшно было смотреть. Передние зубы были сломаны, и я шепелявил так, что никто не мог разобрать моих слов. Не раз во мне волной поднималось решение: «Чем терпеть эти адские пытки души и тела, не лучше ли мирно предать себя расстрелу?»
Но в такие минуты перед моим взором вставал образ Лязизы, обнимающей нашу малютку. Ее небесно-голубые глаза смотрели на меня умоляюще и точно вопрошали: «Когда вернешься?». Мысль о том, что я больше никогда не увижу мать, малолетнюю дочурку, заставляла меня встряхнуться. Когда меня под конвоем увели в кандалах, Лязиза была беременна. Оба мы ожидали сына, наследника, продолжателя рода. Сейчас я был в неведении, кто же родился, сын или дочь?
Как же она сказала: «Где бы ни был, сохрани себя живым» или … «береги сердце»? Как же там было?
Да пропади пропадом такая жизнь! Если она превратилась в нестерпимые муки, зачем ее беречь?! За что ценить такую жизнь?
***
Когда начался второй этап допросов, поменяли следователя, и я получил недельную передышку. Новый следователь лишь однажды вызвал меня на допрос и, видно, потеряв надежду, больше не вызывал. Затем сразу ознакомил с приговором. Согласно пятьдесят восьмой статье Уголовного Кодекса Советского Союза меня осудили на двадцать лет лишения свободы. Этот приговор не был для меня особенной новостью, ибо все уводились, приговоренные по этой статье. Это происходило чуть ли не каждый день у нас на глазах. Я ничем не был лучше других, и вместе со страждущим народом, закованный в кандалы, отправился в неизвестном направлении.
Вначале почти месяц мы тряслись по этапу в тесных клетушках в вагонах «столыпинки» с наглухо закрытыми окнами и дверями. Наконец, нас привезли на берег северной реки Печоры и заперли в сосновых бараках, огороженных деревянным забором с колючей проволокой. Это и было местом нашего назначения.
Здесь мы провели четыре года.
В течение этих четырех лет и в зимнюю стужу, и в изнуряющие осенние дожди, и в летний зной, терзаемые слепнями и комарами, мы рубили лес. Печора оказалась полноводной рекой. Скалистые берега ее, покрытые густым лесом, были очень живописны. Я находил сходство этого края с родным Алтаем и временами с неизбывной тоской засматривался на красоту местной природы. Но, как говорится. «зачем мне просторный мир, когда сапоги жмут»? Если свободы нет, на что мне красота природы? Подумаю я так и отвернусь. Стоит только поднять голову и бросить взгляд вокруг, как сердце тоскливо сжимается.
Иногда это мое существование казалось сном. Ах, если б это и в самом деле оказалось сном, истово желал я. Но ведь сон никогда не бывает четким. Сон – это сменяющие друг друга зыбкие картинки, словно ты бредешь в тумане. А среду, где я обитал, отнюдь не назовешь зыбкой. Все движения реальные, действия ясные и четкие, как тавро на крупе стригунка. Можно потрогать руками, попробовать на вкус, пощупать, холодно или горячо. Голова болит, икры ломит, чувствуешь смертельную усталость натруженного за день тела. И эта картинка неожиданно не сменяется на иную, как это бывает во сне. И в минуту тяжкого мучения не сможешь, подобно птице, воспарить и упорхнуть прочь. Происходящие события идут своим чередом в определенной закономерности и никогда не спутаются. Когда поймешь, что не сон это, а явь, встрепенешься от испуга, сердце обольется кровью, безысходная горечь и сожаление наполнят все твое существо.
Говорят, что и невзгоды и благополучие даются человеку, как испытание. То, что мне довелось пройти в течение этих четырех лет, хватило бы, пожалуй, на целую человеческую жизнь. Помощи ждать было неоткуда, я по щиколотки утопал в болотной жиже, подушкой мне служил снег, подстилкой – лед. И все эти неимоверные муки терпел я только ради оставшихся на родине матери, жены и маленькой дочурки.
Тюрьма оказалась пристанищем разношерстной публики: много было русских, хватало и разных инородцев, всевозможного хищного люда и сливок общества – аристократов. Здесь мне встретились редкие экземпляры, чьи слава и регалии были весьма велики. Кто бы мог подумать, что я буду бок о бок трудиться с бывшими профессорами и академиками и делить с ними провонявший клопами барак?
Да и остальные все были как на подбор, каждый второй учитель или инженер, партийный деятель либо крупный руководитель. Многие из них имели блестящее образование и богатейший опыт жизни. Ей-богу, уму не постижимо, в голове не укладывается, парадокс, в который трудно поверить… Здесь все равны, пусть он семи пядей во лбу, - но такой же, как я, бесправный, безродный бедолага. Он беспомощен не только перед тюремным начальством и надзирателем, но и перед сопливым солдатом в долгополой шинели. Тише воды, ниже травы, опустившийся, обессиленный, потерявший волю народ. Не профессор, не академик, а один из толпы… Я ни секунды не сомневался в том, что меня упрятали в тюрьму по чьей-то нелепой ошибке. Но безоговорочно верил в то, что эти именитые ученые являются «врагами народа». Поэтому некоторое время я смотрел на них с опаской и чурался их общества. Да что там говорить, я ведь даже в родном тесте сомневался. «Если б он был чист и честен, зачем надо было бежать, когда его арестовали?», - думал я, а дальше шло предположение: «видать, рыльце у него в пушку, недаром же жил в стороне от людей, на отшибе, возможно, и вправду был связан с бандитами».
Разговоров этой ученой братии я не понимал, мне не доставало знаний и кругозора, они не понимали моих слов. Я считал, что они не вкусили настоящей жизни, эдакие странные существа, витающие в облаках. Только себя я чувствовал крепко и прочно стоящим на земле.
В Печорской тюрьме у меня был знакомый по имени Иосиф Шрайбман. Вначале я и его опасался и всячески избегал. Но со временем мы потянулись друг к другу и сдружились. Шрайбман был образованным человеком, много в жизни повидавшим и многое в ней понявшим.
Я еще не успел обрасти житейским опытом и был профаном в политике. Где шепотом, где говорком Шрайбман передал мне немало советов и наставлений. Как-то в разговоре я сообщил ему свое мнение по поводу тестя Суйина. Услышав это, дядя Тусуп (так я называл Иосифа) ухмыльнулся и сказал:
- Не вздумай наводить напраслину на тестя. Он такой же честный человек, как ты, как я. Все эти политические сюда попали по чьей-то клевете. Никто из них не является врагом народа. Мы все – жертвы большой политики. У этой политики есть свое название, - он сообщил кое-какую важную информацию и добавил, придавая мне бодрости: - Но все же, в конце концов, победит правда. Поэтому не теряй надежды!
Со временем я сблизился с некоторыми сокамерниками, и мы делились друг с другом сокровенным. Многие из них и сами не знали, как, по какой причине они оказались здесь. «Оклеветали, решением «тройки» арестовали, и – пошел по этапу», - таковы были их короткие сведения о себе. Что самое удивительное, все истории их ареста и заключения в тюрьму были похожи одна на другую, как две капли воды. И то, что этих умнейших. образованнейших людей, эрудитов заставили рубить лес и сплавлять плоты, являлось чем-то вздорным и постыдным и вызывало жалость к ним. Под грубой арестантской одеждой трудно определить, кто есть кто. Изнуренные, неприкаянные создания, коим опора – собственные кости. И только по случайно оброненным словам, по поведению можно распознать их высокое происхождение, интеллигентность.
Убийцы и грабители, «урки», в корне отличались от политических, они и в тюрьме жили на широкую ногу, чувствуя себя хозяевами. Потому что на нас висел ярлык: «предатели Родины», а это означало – ярые враги советского строя и советского народа, чуждые этому государству элементы. Какие бы тяжкие преступления ни совершали «урки», все равно они считались «своими людьми», эдакими проказниками, хулиганами из народа, который никогда не предавали. Поэтому права уголовников в тюрьме были более высокими, они держали в страхе всех остальных. «Урки» не только твердо, по-хозяйски ступали по земле, но всячески обижали и притесняли других, подвергали унижению и позору, заставляли исполнять их волю, выносили собственные приговоры. И это вынуждало ученую братию объединиться, избрать какого-нибудь сильного предводителя из своей среды и жить общиной. Останешься один – будешь прозябать, никому не нужный, всеми покинутый. Таковы неписаные законы тюрьмы.
Проходили месяцы, годы, и вот мы уже назубок знали, кто есть кто. Я убедился в том, что некоторые политические были умудренными жизненным опытом личностями, способными возглавить народ и влиять на умы масс. Но им приходилось, испытывая страдания, месить ногами болотную грязь и, дрожа от холода, выполнять черную работу. Я недоумевал, почему нет людей, которые могли бы открыто и достоверно сообщить наверх об этой вопиющей несправедливости. Это приводило меня в сильнейшее огорчение.
Среди нас был седоусый человек с густой шевелюрой, давно разменявший четвертый десяток. Таранов был большевиком еще до революции, герой Гражданской войны. За мужество был дважды награжден орденом Красного Знамени. Мы замечали, что он постоянно что-то бормочет себе под нос. Не в силах понять, что происходит в партийном руководстве, Таранов то и дело цокал языком и качал головой. Он впадал в глубокую скорбь от того, что великие цели, ради которых в молодые годы не раз рисковал головой, остались без продолжения. «Не может быть, - говорил он, трогая голову, - такое невозможно!».
Как оказалось, Таранов сидел в тюрьме и при царе.
- Я знал, за что я сидел тогда. Мы пошли в тюрьму, потому что хотели добиться свободы и независимости для нашего бедного народа. Мы были борцы с горячим сердцем и прямо в глаза рубили правду-матку. Мы чувствовали, что за нами стоит народ. У нас была могучая вера в счастливое будущее, мы смело смотрели вперед. Находясь в тюрьме, мы были полны радости и ликования. И надзиратели считались с нами. Политические могли выдвинуть свои требования начальству и добиться их исполнения. Дело в том, что и оно нас опасалось, не хотело лишний раз связываться. А теперь… теперь ведь невозможно понять и рассудить, что происходит. Та самая власть, за которую ты проливал кровь и боролся, не жалея жизни, власть, которую ты сам устанавливал, связала тебя по рукам и ногам и упрятала в тюрьму. Такого парадокса еще в истории не было. Явления, непостижимые для ума. - говорил Таранов. Он ходил, бормоча под нос: «Уму непостижимо» и разговаривая сам с собой. Потом помешался и, не дотянув до года пребывания в лагерных застенках, скончался.
Смерть этого человека оказала на меня особое влияние. После кончины его я стал задумываться о смысле жизни. Ведь сказано было, «в трудный час заглянуть в свое сердце, приглядеться... или как там... не губить в себе живую душу». Конечно, когда по велению тяжелой судьбы твоя молодость проходит в тюрьме, не верится, не хочется верить, что существует какая-то иная жизнь. Свобода и вольная жизнь кажутся недостижимой мечтой, невероятной фантазией. Минуя плотную массу заключенных в полосатых одеяниях, я останавливаю взгляд на спесивых надзирателях и трясущих ружьями конвоирах. Но и они не олицетворяют ту пресловутую свободу, а являются лишь ее призраками.
Я понял, что подлинная свобода присуща лишь жаворонку, поющему свою песню под сводами голубого неба.
***
На следующий день, ближе к вечеру, некто Зейнолда привез весть о кончине родственника Калжана , жившего в ауле Аршаты. Наутро Калжан и Зейнолда спешно выехали в путь.
Калжан вернулся лишь спустя неделю. Но и по возвращении пастуха, прерванный накануне отъезда рассказ еще несколько дней не имел продолжения. Однажды, когда мы втроем сидели возле печки, щелкая кедровые орешки, Калжан сам, без напоминания, приступил к дальнейшему повествованию.
Третий рассказ Калжана
Спустя год после начала войны, летом 1942 года, из зэков в возрасте до сорока пяти лет в тюрьме принялись группировать «штрафбат» на добровольных началах.
Я был силен, молод и потому одним из первых записался в этот батальон. Среди нас были и политические, и преступники-убийцы, и грабители-бандиты, и разбойники всякого рода. Полный этого разношерстного люда батальон осенью того же года был отправлен на фронт. Нас одели как солдат, но на воротниках не было петлиц, а на лбу – звезд. Нас не снабдили не то чтобы ружьями, даже тупыми ножами. «Надо будет, - отберете у врага», - цинично ответили нам и бросили батальон на передний край фронта, в самую гущу кровавой бойни.
Не прошло и недели, как началась яростная атака. Печорский штрафбат разделили на три роты и распределили в разные части по флангам.
Как мы заметили, нашими ротами заткнули самые слабые позиции фронтовой линии.
Меся грязь осенней непогоды, мы вышли в бой навстречу граду пуль. В руках у нас были маленькие лопатки для рытья окопов, - вот и все наше вооружение. Впереди – огненное дыхание смерти, позади – чудовище под названием «заградотряд». Замешкаешься, - раньше врага они тебя прихлопнут. Куда бы ни кинулся, нигде нет спасения. Какая же это война – с кулаками бросаться навстречу брызжущему огнем пулемету? Но так оно и было… В первом же бою нас буквально превратили в пушечное мясо. Бойцы действующей армии с криками «Ура!» повели нас в бой, но на половине пути бросились в сторону и отступили назад. Безоружная рота оказалась в одиночестве между двух огней. В этой смертельной свистопляске я остался жив только благодаря тому, что скатился в воронку от снаряда. А потом все смешалось, где верх, где низ… Когда перестрелка утихла, я обнаружил себя по пояс зарытым в землю. Я полагал, что я один выжил в этом аду. Но нет, нас, живых, оказалось около двух десятков. Несуразный вид совершенно безоружных, чумазых «бойцов» развеселил немцев. Они подняли невообразимый гвалт и шум, смеясь над нами и издеваясь. Кое-кто из наших ребят крепко сжимал в руках дубинки. Немцы, гогоча, бегали вокруг них, щелкая фотоаппаратами.
Таким вот образом, моя война закончилась в первом же бою. Попав в плен, мы были погружены в эшелон, который, набирая скорость и подавая гудки, помчал нас на запад. В дороге мы провели несколько суток и, наконец, прибыли в глухой уголок Германии, в концлагерь Заксенхаузен.
Похоже, между одним адом и другим адом нет разницы. Концлагерь оказался чистилищем, пострашнее Печорской тюрьмы. Здесь мы испробовали все виды пыток, разве что не горели в крематории. Если на роду написано, никуда не денешься, не убежишь. Храня надежду остаться живым, я и здесь рассудил до конца терпеть тяжкие муки лагерной жизни.
В течение двух лет мы буравили горы, обтесывали камни и добывали руду. От этой работы в легкие наши въелась пыль. Ни зимой, ни летом мы не знали, что такое отдых. На этой немецкой земле и зимы-то не бывает, лишь промозглый бесснежный холод. Воздух влажный, только похолодает, всего тебя пробирает дрожь от пронизывающей сырости.
В эти два года я сдружился с украинцем Виктором Крупко. Мы сблизились так, что относились друг к другу, как братья. Обликом он был холоден, лицо его носило печать злобы и мести, глаза постоянно были погружены в печаль. Этот Виктор многому научил меня, раскрыл смысл некоторых вещей. Он неустанно втолковывал мне о плачевном положении народов советской страны, о грубой фальсификации их истории, о коварной политике, проводимой по отношению к ним, уже начавшей разделять их с родным языком и религией. Если ты пришел в этот мир хохлом или казахом, то у тебя, как у любого другого гражданина есть сыновний долг перед своей родиной, говорил он мне, и подробно объяснял, что такое национальный интерес.
Многие тюремные заключенные давно уже превратились в живых трупов, едва душа в теле держалась. Поднимая камень, могли опуститься на колени и испустить дух. По дороге куда-нибудь могли склониться на бок и прилечь навсегда. А сколько тех, кто в бараке уснули вечером и больше не проснулись.
Мы с Виктором были неразлучны. Днем мы вместе грузили камни в вагонетки, ночью спали в бараке на соседних нарах. И этот мой старший товарищ Виктор погиб прямо накануне освобождения нас американской армией. Жаль, ушел, не дотянувшись до свободы, о которой так истово мечтал.
- Ходят слухи, что приближается созданный на Западе второй фронт. Судя по этому, есть предположение, что к нам первыми придут американцы. Если так случится, я не вернусь к красным, уйду на Запад. За свободу Украины буду бороться заграницей. Иначе, если попадешься в руки Советов, - сгноят в тюрьме, - говаривал было Виктор.
Что поделаешь, так случилось, что этот человек с высоким гражданским духом оступился и сломал ногу, когда грузил в вагонетку большой камень. Это был открытый перелом голени, голая часть кости торчала снаружи. Мы обернули Виктора в рогожку и подняли наверх. Там попросили часовых отвезти его в лазарет и оказать медицинскую помощь. В этот момент примчался длинный, как жердь, заносчивый офицер и рявкнул: «Разойдись!». Он разогнал всех пленных, сгрудившихся вокруг стонущего Виктора, а затем пристрелил его, как какую-нибудь скотину.
Экая жалость, такой вот собачьей смертью оборвалась жизнь благородного человека с большим сердцем, болевшим за родину, за Украину.
***
По истечении более чем двухлетних мучений, весной сорок пятого американские солдаты освободили нас.
После этого, все, кто, волоча кости, покинул лагерные застенки, несколько месяцев лежали в больнице, приходя в себя и набирая вес. Когда мы выписались из больницы, нас погрузили в эшелон и после двухдневного путешествия высадили на берегу какого-то необъятного моря. Оказалось, что это не море, а Атлантический океан. А если точнее, то залив Сен-Мало, местом же нашего прибытия был портовый город Гранвиль. Надо отдать должное нашим освободителям, здесь нам, почти сотне доходяг, опять устроили месячный отдых. Затем заполнили документы, вручили нам, и отпустили на все четыре стороны. С этого часа каждый волен был распоряжаться своей жизнью, как заблагорассудится. Словом, свободы, о которой грезил, достиг, дальше решай сам.
При рождении меня нарекли Кал-Жан Дуйсенов. Нежданно-негаданно я в одночасье превратился во француза Жана Дюпена.
Ну, мсье Дюпен, куда же вы теперь направите свои стопы? Чем будете заниматься? Если говорить начистоту, мне некуда было идти, я оказался неприкаянным бродягой. Это было очередным испытанием, выпавшим на мою долю. Меня не было ни среди живых, ни среди мертвых. Около полугода я влачил нищенское существование в чужой стране. Слава богу, мне повстречался один француз, с которым я делил когда-то лагерный паёк. Он протянул мне руку помощи и привел в маленький городок Ле-Глан, что находился в сотне километрах от Гранвиля. Там мой благодетель познакомил меня с несколькими французами, тоже бывшими узниками концлагеря. Одного из них я узнал. Среди этих людей были и авторитетные участники «Сопротивления», и разбогатевшие состоятельные граждане, и пользовавшиеся почетом активисты. С их помощью я нашел вблизи побережья однокомнатную лачугу и устроился кладовщиком ручной клади на железнодорожном вокзале.
Раз живой, значит, надо жить. Заучивая слова с утра до ночи, я овладел обиходным французским языком, вполне пригодным для повседневной жизни.
Однажды, когда я в волнении писал письмо жене, меня остановил хозяин моей квартиры:
- Мсье Дюпен, вы напрасно стараетесь. Все равно это письмо не дойдет до вашей супруги, коммунисты порвут. Иногда в газетах пишут и по радио говорят, что они всех, кто угодил в тюрьму, воспринимают как предателей и шпионов. А если они узнают, что вы живы, то заклеймят и вашу жену «женой предателя» и станут беспокоить вашу семью. Подумайте об этом.
Эти слова престарелого, умудренного житейским опытом скромного хозяина дома ранили меня в самое сердце. Говорит: «будут беспокоить вашу семью»… Разумеется, с присущей пожилым французам деликатностью он выразился в культурной форме. Откуда знать брату-французу, что «беспокоить» в наших краях означает нечто страшнее ада.
Как бы там ни было, доля истины, прозвучавшая в его словах, явилась предупреждением для меня, что было очень кстати. После этого моя мечта написать домой письмо растаяла как дым.
Позже знакомые французы вздумали донимать меня:
- Ты бы женился. Мужчин не хватает, женщин хоть отбавляй. Не торопясь, смакуя, выбери себе какую-нибудь красавицу!
В такие минуты я мялся, избегал ответа или, сославшись на какую-нибудь причину, спешно покидал компанию.
«Загляни в свое сердце...» Как только скажут «женись», будто кто-то нашептывает мне в ухо эти слова. Интересно, кто же говорил мне это? Годы пыток и мучений, видно, сказались и на моей голове, многие вещи стерлись из памяти. Я заметил, что и поведение мое изменилось, стал рассеян, забывчив.
Прошло полгода, и мои французские друзья начали выражать недовольство мной. Нашлись и такие, которые, потеряв надежду женить меня, стали сомневаться в моих мужских качествах. Теперь меня реже приглашали на шумные посиделки, на пикники и выезды на лоно природы.
- Ты не признаешь наших француженок, - ставили они мне в укор.
- Ты всегда выставляешь напоказ, что ты азиат.
- Так ты никогда в жизни не сможешь войти в наше общество! – все чаще приходилось слышать мне.
Наконец, я вынужден был открыться им:
- На родине у меня остались жена и дочь. Я должен вернуться к ним.
- Ты пойми, что никогда не сможешь возвратиться обратно!
- Туда тебе дорога закрыта!
- Пойми, что жена и вся твоя семья считают тебя погибшим!
- Это правда, а с правдой надо считаться.
- Ты еще не стар, начни жизнь сначала, живой должен думать о жизни, - так они проводили воспитательную работу со мной, давали советы и наставления.
Этим французам плевать, кто ты, да что у тебя на душе, режут себе свою правду, и все тут. Вот мерзавцы, окружили со всех сторон и готовы свести на нет крошечную надежду, теплившуюся в сердце.
Конечно, я понимал, что так они выражали свое сочувствие ко мне. Но мне не хотелось верить в их слова: «Дорога тебе туда навсегда закрыта». Во мне еще жила, может быть, едва ощутимая, вера в то, что я когда-нибудь вернусь на родную землю. Сердце мое чувствовало, что не дано мне скитаться вот так на чужой земле, где не только казахов, а и духа их никогда не было. Если мне суждено умереть, мечтал я, то пусть это произойдет на родине. И днем и ночью я неустанно лелеял эту думу. Отчизна моя находилась в невообразимой дали. Чтобы добраться до нее, необходимо было проделать большую работу, собрать достаточную сумму денег. Деньги нужны были не только на дорогу. Надо было купить домашним и родичам подарки – одежду, сорочки, платья. Разумеется, я не мог сказать, что Франция мне не нравилась. Живописное морское побережье, грех жаловаться, есть работа, мне одному вполне хватало моего заработка. К тому же, французы, как казахи, народ бесхитростный, открытый, добродушный. Все так, все правильно. Но все же я всегда ощущал чужеродность окружающей меня среды, не мог до конца принять ее в свое сердце, все здесь было мне не мило. Так и не смог я окончательно слиться с местным населением, привыкнуть к этой земле.
Что ты попишешь этой судьбе! С нее взятки гладки. Мало было мне ада, через который пришлось пройти до этого, теперь вот заставила коротать безрадостные дни на чужбине.
В конце концов, я сдался. Друзья-французы познакомили меня с тоненькой, как тростинка, вдовой Сюзанной Гавальда, муж которой погиб на фронте, и не успокоились, пока не женили нас. На собранные средства они устроили нам небольшую свадебную вечеринку. Я оставил свою убогую лачугу и переселился в двухкомнатную квартиру жены на втором этаже многоквартирного дома.
Вот так навсегда погас огонь, который, то загораясь, то затухая, подобно призрачному костру вдалеке, заставлял мое сердце воспламеняться.
***
Говорят, скотина бежит от стада, человек бежит к толпе… В тюрьме ли, на чужбине ли без поддержки ближнего издохнешь как собака.
Смертельно тоскуя по родной земле, пребывая в сетях неуёмной ностальгии, однажды я повстречал мрачноватого долговязого русского с седой шевелюрой. Он представился мне: «Художник-график Афанасий Петрович Боклевский». Это был один из многих эмигрантов, которые еще в двадцатых годах покинули Россию и обосновались во Франции. В молодые годы у него было богатое имение в Санкт-Петербурге. Мы с Боклевским оказались друзьями по несчастью. Его грусть была знакома и мне, у нас с ним была одна печаль-кручина. Боклевскому было далеко за пятьдесят, но он держал себя прямо, в его поведении и манерах замечались остатки былого благородства.
По речи эмигранта, походке и осанке было видно, что он происходит из русских дворян.
- Простите, мсье, я отметил, что вы – азиат, и намеренно завернул сюда. – тепло улыбнулся Афанасий Петрович при первой нашей встрече. – Вероятно, вы тоже из какой-нибудь народности на территории России?
Меня заставило встрепенуться то, что он сам повернулся и подошел ко мне, заговорил на давно не слышанном мной русском языке. Что тут скрывать, поделившись наболевшим, мы сразу же сошлись с ним и разговорились, как старые друзья.
Это ведь был свой русский, который исстари тянулся к казахам, искал с ними дружбы, называя их «тамырами». Знакомство с Афанасием Петровичем точно осветило темную ночь моей души, приглушило тоску, размягчило закостеневший ком страданий в груди.
Боклевский окинул взглядом мою фигуру и сказал:
- Вы выглядите как мой ровесник, несмотря на то, что совсем молоды. – и тут же добавил: - простите меня за эти слова!
- Ничего, невелика беда!
- До войны я знавал еще одного мощного азиата. Слышал, что он умер, аль погиб.
- Он был казах? – спросил я.
- Точно не знаю, кажется, он называл себя тюрком. Простите, запамятовал. В любом случае это был натуральный азиат с густыми усами. Если не забыл, звали его Мустафа Чокай.
- Ладно, - сказал я, - кем бы он ни был, а все же – мусульманин, нашедший кончину на чужой земле. Пуст обретет покой на том свете.
В одну из следующих встреч Боклевский огорошил меня новостью:
- Агитируют, чтобы возвращались на родину. Пожалуй, я вернусь в Россию.
- О чем вы говорите?! – в этот момент словно кто-то с силой ущипнул мое сердце. Я был взбешен, и голос мой прозвучал властно.
- Кто это вас там агитирует? – я вскочил с места и едва сдержался, чтобы не взять художника за грудки. – Ради бога, познакомьте меня с ним!
Боклевский, чувствуется, понял мое душевное состояние.
- Прошу прощения, успокойтесь немного, успокойтесь, – проговорил он, - Для чего я, собственно, пришел? Да для того, чтобы представить их вам, чтобы сообщить об этом!
- Сегодня же отведите меня к этим!
- Простите, сегодня уже как будто поздновато… Эти господа закрыли свой офис и ушли.
- Они не господа, а товарищи!
- Да. Простите, эти товарищи закрыли свой офис и ушли.
Я был вне себя от радости. Словно воскрес из небытия.
Боклевский сдержал свое обещание и на следующий день повел меня в учреждение, где регистрировали тех, кто возвращался в Россию. Я – пленник войны и попал сюда не по своей воле, видно, так угодно было судьбе, в чем моя вина? Короче говоря, таково было содержание моего бойкого рассказа о причине прибытия в эти края. Таким образом, я тоже был включен в список возвращавшихся на родину. Эшелон формировался и оснащался в Париже. Нам обещали, что уведомят о дне его отправления и тщательно записали наши координаты.
Радость распирала мне грудь. В избытке чувств я то и дело пожимал руки граждан, которые составляли списки и проводили регистрацию. Без конца оглядываясь, я нехотя расстался с ними, будто после многолетней разлуки я нашел, наконец, своих родичей.
В честь этого события я повел Боклевского в одно приличное кафе и угостил самыми изысканными винами. Если выражаться точнее, то, как полагается у истинно русских людей, я до самого вечера поил своего благодетеля, пока глаза его не окосели, а кончик носа не покраснел, как ядро спелого граната. Бывалый гуляка Афанасий Петрович знал толк в вине и был в ударе. По-кошачьи облизывая свои картинные усы и утопая в дебрях неслыханных фантазий, он сидел, не вставая, до самого закрытия кафе. Изливая свою тоску по России, по родной земле-матушке, Боклевский успел и всплакнуть. Жена-француженка художника почила несколько лет назад, детей у них не было, и он остался один-одинешенек. Рассказывая об одиночестве на чужбине, Афанасий Петрович опять на некоторое время впал в печаль и замолчал. В минуты грусти он напевал своим негромким приятным голосом русские романсы. С тех пор, как фашисты объявили войну России, он потерял покой и сон и совсем забросил искусство. На самом деле, признался Боклевский, его одолела какая-то неизвестная хворь, от которой глаза туманились, пальцы дрожали и были не в состоянии держать карандаш и ручку.
Соревнуясь с приятелем, я, кажется, тоже прилично «нагрузился». Глубокой ночью в таком состоянии я кое-как доплелся до своего дома и, дойдя до кровати, рухнул как подрубленный тополь. Смутно помню, что Сюзанна заботливо раздевала меня, а потом я уснул мертвецким сном. Много лет я не спал так сладко, с таким наслаждением погружаясь в сон. Наутро в первый раз за все время я опоздал на работу.
***
Один брожу я по берегу залива Сен-Мало. Со стороны Ла-Манша, что простирается вдалеке, дует влажный ветерок. Поздняя осень. Небо заволокли серые тучи. Иногда моросит дождь. Я не обращаю на него внимания. Сначала шепотом, потом вполголоса я веду разговор с самим собой.
- Где ты, Лязиза? - говорю.
- Где ты, Лязиза?
Потом кричу во весь голос:
- Лязиза-а-а!
С той стороны густых зарослей появился человек, остолбенело уставился на меня. Похож на казаха. Да он самый настоящий казах! Не зная, с кем поделиться своей радостью, я вприпрыжку помчался к незнакомцу.
- Ты казах? – спросил я по-казахски.
Вижу, ничего не понял, пожал плечами. Тогда я перешел на ломаный французский:
- Наверное, ты забыл родной язык, ты ведь казах?
Он покачал головой. Отец его был алжирским арабом, мать – француженка, говоря другими словами, помесь.
В ту ночь мне приснился сон. Как будто я стою на берегу моря, и внезапно гигантская волна смывает меня и, играя мной, как щепкой, уносит в открытое море. И только богу одному ведомо, куда она несет меня. В какие края увлекает. Я задыхаюсь, мечусь, изо всех сил устремляюсь к берегу, но не могу его достичь.
Борясь в волнами, я в испуге проснулся. При встрече рассказал свой сон Боклевскому. Он так разгадал его: «Море уносит тебя на родину».
- Твоими бы устами да мед пить! – воскликнул я, успокоенный и окрыленный.
Организаторы эшелона, идущего в страну Советов, все, как на подбор, оказались улыбчивыми и весьма любезными. Ах, родимые, сердце так и таяло от их сияющих добрых лиц.
Разыскав меня по адресу, они пришли ко мне со специальным визитом, чтобы не только сообщить, когда и откуда отправляется поезд, но и вручить билет с указанными в нем номером вагона и места. Я отродясь не видел такой учтивости, такого человеколюбия. Не только не видел, но и не слышал, что такое бывает.
Не зная, как отблагодарить этих людей, я, как дитя, совершал какие-то суетливые движения.
- Не стоит, нам ничего не нужно! – сказали они, тепло улыбаясь.- Только не опоздайте на поезд!
- Что вы! Ведь этого мига я ждал всю жизнь! – воскликнул я, угодливо заглядывая им в глаза.
Благородство этих ребят, высокая нравственность, простота и человечность озарили мое сердце светом, и я почувствовал, легкость, будто все мое существо получило некое очищение. Я ощутил, как в моей груди воскресает почившая когда-то птица-соловей.
Вечером того дня я повел жену в кафе неподалеку и, пригубив вина, деликатно сообщил ей о своем отъезде на родину. В воздухе повисло тягостное молчание. Но все-таки Сюзанна была мудрой женщиной. Она смиренно, с пониманием восприняла мое решение и с полными слез глазами дала свое согласие.
***
До отъезда оставался месяц. Воспользовавшись этим, я получил расчет на работе, и мы с Сюзанной устроили прощальную вечеринку для нескольких моих приятелей, которые протянули мне руку помощи, когда я остался на чужбине между небом и землей. Вместе с французскими друзьями мы пригласили и русского эмигранта Боклевского.
Я в эти дни испытывал особое ликование и воодушевление, все мое существо блаженствовало.
- Намерения коммунистов изменились. – сказал Боклевский вдохновенно. – Самая кровопролитная война в истории человечества закончилась победой. Это победа всех нас, наша общая радость. Кажется, коммунисты тоже поняли это. Они собирают соотечественников, которые в лихолетье Гражданской войны разлучились с родиной, рассыпались во все стороны, попали в плен во вчерашней войне и остались за пределами родной земли. Это хорошая новость. Это говорит о том, что коммунисты вникли в суть вещей. Даже вдали от родины наши сердца всегда бились за Россию, мы ничего не пожалеем для России!
В последние дни Афанасий Петрович тоже ходил окрыленный, обычно бледное лицо его зарумянилось.
На смену эйфории пришло душевное смятение, которое я старался скрыть, однако, за что бы я ни взялся, все валилось из рук, теряло смысл. Настроение было шатким, возросло беспокойство. Ничто не могло остановить мои безудержные мечты и фантазии, и я утопал в них, а это приводило потом к опустошенности и апатии. Я пребывал в сильной тревоге, не зная, как приблизить желанный день. Внутри у меня был хаос, никогда в жизни так не томился я!
Даже Боклевский, казавшийся по натуре степенным, в последнее время впал в какое-то легкомысленно-игривое состояние. Мы часто встречались с ним и могли долгий день просидеть без дела, ведя пустые разговоры, делясь сокровенным. Иногда на новой волне радости мы приглашали друг друга в кафе. И тогда без передыху говорил один Боклевский. Я же был безмолвным слушателем. Мой сотрапезник воспевал шаловливую юность, проведенную в Санкт-Петербурге, с упоением рассказывал о чудесной природе России, о ее березовых рощах и голубых озерах.
- А здесь… земля не просыхает от дождей. Простите, если я говорю лишнее, ведь зима-то на зиму не похожа, и снег не снег, так, месиво какое-то. А вот в нашей России зима – настоящая! Чистый воздух, крепкий морозец… а скрип снега под ногами в морозный день!
Порой и мне хотелось вставить что-нибудь в этот нескончаемый монолог Боклевского. Но оказалось, что в моей памяти не осталось ни одной светлой истории, достойной внимания. Продолжая одна другую и выстраиваясь в ряд, перед глазами маячили лишь безрадостные картинки. Разве что образ Лязизы, уколов сердце, сверкнет в этой череде. А весь остальной мир – нечто угрюмое и сумрачное, сплошь в черных тучах. Да и годы, проведенные с Лязизой, были полны страхов и опасностей. А после этого камера пыток НКВД, Печорская тюрьма, штрафбат, концлагерь.
О господи, да я, несчастный, и не жил-то человеческой жизнью!
Мы посовещались с Боклевским и решили на день раньше выехать к поезду, который формировался у стен Парижа.
***
Посещая дантиста в течение трех дней, я вставил блестящие металлические зубы на месте резцов, сломанных следователями на допросах, когда я шел по этапу. Десять лет я шепелявил, довольно с меня, хотя бы на родине говорить по- человечески, - вот с такой мыслью это было сделано.
Надо отдать должное Сюзане, она аккуратно сложила в чемодан скромные подарки, которые я вез домой, и все необходимое для дороги. Даже приготовила отдельный мешок с провизией – моим пропитанием в поезде.
И вот, за день до назначенного дня мы с Боклевским, каждый с чемоданом и заплечным мешком, вышли в заветный путь, в дальнюю дорогу, взлелеянную в мечтах.
Наняв такси, мы добрались из Ле-Глана до Гранвиля, а в Париж поехали на поезде.
Как выяснилось, таких нетерпеливых, как мы, заблаговременно прибывших к поезду, было предостаточно. Вокзал кишмя кишел бывшими князьями и графами, купцами и торговцами, благородными дворянками в вуалях. Кокетливые красотки и грациозные дамы приковывали к себе взгляд. Немало было и простолюдинов.
Если Аллаху будет угодно, все они завтра выедут в дорогу. Возвратятся на родную землю, о которой грезили многие годы. Встретятся с родными и близкими, с оставшимися там семьями. Разве может быть БОЛЬШАЯ радость, счастье, превыше этого? Поэтому вокзал гудел как улей, было довольно и пассажиров, и провожающих. Веселые разговоры, радостные восклицания, щедрые комплименты, серебристый смех. То тут, то там люди собирались группами и пели приятные слуху задушевные русские романсы. Расчувствовавшись, многие плакали, подтирая глаза ситцевыми платочками.
Я вышел наружу и обратил внимание на то, что закатное солнце сегодня было по-особому алым. Горизонт на западе показался мне окрашенным багровой кровью. Восточная часть неба была черной и грозной, точно собиралась поглотить туманный мир по эту сторону.
Этот вид заставил меня вздрогнуть.
***
Поезд остановился на первом пути, и наступил долгожданный миг. Все мы, соблюдая очередь, разместились по своим вагонам, на обозначенных в билетах местах. С этой минуты мы все почувствовали, что на шаг приблизились к вожделенной цели. Как будто все стало на свои места, и наши страждущие души обрели, наконец, мир и покой. Но сердцу было тесно в груди, оно рвалось вперед. Распираемые полнотой чувств, многие едва сдерживались, и когда поезд тронулся, со всех сторон раздались ликующие крики: «Ура!». Некоторые во всю глотку запели патриотические песни. Женщины с сияющими лицами лишь тихо смеялись и утирали глаза платочками.
- Когда мы покидали Россию, было не так, - сказал Боклевский. – В страшной давке мы смогли кое-как попасть на пароход. Негде было яблоку упасть, помню, что в жуткой тесноте всю дорогу от Одессы до Стамбула я простоял на палубе. А теперь… Вы только взгляните, какая дисциплина! Невольно почувствуешь благодарность. Нет, все же, что ни говори, коммунисты держатся молодцом!
Двигаясь с продолжительными остановками после четырехдневного путешествия, мы достигли границы Советского Союза. Всю эту неделю Боклевский неустанно восхвалял коммунистов и едва сам не записался в большевики.
До города Бреста мы доехали на рассвете. К этому времени все пассажиры уже были одеты и, в предвосхищении торжественной встречи, пребывали в полной готовности.
Когда поезд, замедлив ход, остановился, мы увидели, что вдоль всего состава на перроне навытяжку стоят вооруженные солдаты. На наших лицах выразилось недоумение: «Что это значит?».
- Это же торжественный караул, выставленный по случаю нашего приезда! – воодушевился Боклевский. – Простите, но, что ни говори, Россия ведь огромная империя… По всей вероятности, они встречают согласно старинным традициям своих истосковавшихся по родине соотечественников.
Боклевский ошибся.
Солдаты окружили плотную толпу сошедших с поезда людей и построили в ряд. Затем сопроводили к баракам за просторным заграждением, распределили их там и заперли. На шумные вопросы людей никто не смог дать вразумительного ответа. «Ждите, сообщим», - обнадежили солдаты, с грохотом закрыли ворота и удалились. С каждой стороны заграждения были выставлены часовые.
- Я уверен, что они по ошибке перепутали нас с другими, - опять подал голос всезнайка Боклевский. – Простите, но я думаю, что начальники все упорядочат… Прошу вас, не надо шуметь попусту, не изменяйте своей культуре, будьте сдержанны.
***
Наутро, сверкая погонами, с группой солдат пришел косоглазый худой майор и выгнал нас на большую дорогу.
- Сейчас все пойдете на завтрак, - сказал он.
- А потом куда?
Майор оставил этот вопрос без ответа. Видимо, Боклевский не выдержал, подошел к майору:
- Господин офицер, простите, - вежливо обратился он к нему. – Это неверно, что вы на всю ночь заперли нас. Среди нас есть женщины и дети, ночь была холодной, они замерзли. Мы же не овцы! Мы – граждане, которые по приглашению советского правительства прибыли по собственной воле.
- Граждане, говоришь?
-Да, господин офицер, мы – свободные граждане.
- Никакие вы не граждане, вы – предатели родины! – отрезал майор насмешливо.
Боклевский остановился, не зная, что сказать. В смятении он оглянулся на меня.
- Нет, вы ошибаетесь, господин офицер, - повысил голос Боклевский. – Я никогда не предавал своей родины. Простите, я вернулся на родную землю по собственной воле.
- Предатель! – гаркнул майор.
- Простите, как вы смеете!
- Я говорю, ты – предатель!
Светлое лицо Боклевского залилось краской. Руки его задрожали, он опять оглянулся на меня. Что я мог сказать? Я лишь покачал головой, это означало: «Зря ты ввязался». Я понял, что оскорбленный Боклевский готов был от перенесенного позора провалиться сквозь землю. Но лучше б он не лез на рожон, а вернулся обратно, думал я. Однако этого не произошло.
Боклевский вдруг подскочил к майору и схватил его за грудки. Оба, кувыркаясь, покатились в канаву на краю дороги. Два солдата бросились на выручку начальника. В этот момент раздался выстрел. Боклевский, сидевший верхом на майоре и душивший его, как подкошенный, скатился с него. Отряхивая пыльную гимнастерку и надевая фуражку, майор начал вылезать на дорогу. Упавший навзничь Боклевский остался лежать на дне канавы.
Я бросился было к нему, но услышал окрик:
- Стой, сволочь! – заорал майор, поднимая вверх наган. – только попробуй приблизиться, тут же и тебя прикончу!
Люди стояли, сгрудившись, как испуганные овцы. Они все своими глазами видели это происшествие. Было ясно, что этот заносчивый майор не шутит. Поняв это, мы беспрекословно подчинились ему и, выстроившись в ряд, пошли туда, куда он нас погнал.
Я шел, дрожа всем телом, как в январский мороз. Внутри меня что-то безвозвратно умерло.
***
Ах, судьба-судьбинушка! Даже Боклевский, этот прожженный знаток мира и его законов, тертый калач Боклевский на этот раз смертельно ошибся. Видно, и его обширного опыта жизни не хватило, чтобы предположить, что такой чудовищный обман и такое гнусное предательство могут иметь место среди людей.
Эх, Афанасий Петрович, ты никому не позволял глумиться над собой. Не позволил и теперь. Я считаю твою смерть светлой…
Завтрак состоял из каши и черного чая с единственным кусочком хлеба. Построив всех в очередь, его раздали под открытым небом. Затем рассортировали мужчин и женщин по отдельности и, погоняя, как густое шумное стадо, разместили группами по теплушкам. Погрузив весь народ в эшелон, с грохотом захлопнули двери. Сопротивлявшихся били, пороли, пинали ногами, слишком разговорчивым выбивали зубы.
Наконец, все утихло. Что касается меня, то еще в Бресте мною овладело сомнение при виде шеренги солдат на перроне. Но мне не хотелось расстраивать Боклевского, который много говорил в приливе чувств, превознося и восхваляя коммунистов. Несмотря ни на что, я все же был рад тому, что переступил границу родного края. Поэтому я молчал, не раскрывая рта, не оказывал сопротивления, предъявляя свои гражданские права, как это делали другие. Подобно укрощенному бычку я шел туда, куда мне приказывали идти.
Одним словом, с нами не стали долго церемониться, И недели не прошло, как был проведен сумбурный и сумасбродный суд, и всем нам дали по десять лет заключения.
«Плетью обуха не перешибешь»… Что ж, я принял решение вынести и это испытание. Все-таки я был уже не на чужбине, и это придавало мне силы быть готовым для дальнейших унижений и трудностей.
«Поддержи и дай дожить до лучших времен», - мысленно молился я.
Так, заманив добреньким приглашением, встретил Советский Союз своих земляков и эмигрантов.
***
Начавшийся в пятницу снежный буран затянулся на неделю. Затем вокруг солнца образовалась корона, и ударил свирепый трескучий мороз. Калжан и Камбаш, выходившие к лошадям поочередно, теперь стали ходить вместе. И по ночам они несколько раз вставали вдвоем, стреляли в воздух и подавали голоса. Увязая в глубоких сугробах, делали обход табуна.
Порой, валясь с ног от усталости, табунщики возвращались в зимовку под самое утро. Как бы мы ни сторожили лошадей, все же не обошлось без потерь. Хищники загнали в скалы тучную яловую нагульную кобылицу и, зарезав там ее, устроили пир. Нынешней зимой для нас это было второе чрезвычайное происшествие.
Ни днем, ни ночью не было покоя. Суета такая, что чихнуть некогда. Разумеется, в таких условиях рассказ Калжана не мог продолжаться и на время был забыт.
В середине февраля мороз несколько ослабел, и стало больше солнечных дней. Белоснежные склоны горных цепей, залитые солнечными бликами, играющими, точно рассыпавшийся бисер, начали согреваться. И вновь появилась возможность, как в недавние дни, собираться возле печки и, щелкая орешки, вести разговоры.
Четвертый рассказ Калжана.
Заставляя трепетать в страхе, нас везли больше месяца и, наконец, мы оказались в Хабаровске. В дороге нам пришлось пережить много трудностей и ужасающих неудобств. В вагоне стояла духота, окна открывать запрещалось. Мы ехали в тесноте, кое-как размещаясь на трехместных нарах в три яруса. Сидеть на нарах можно было лишь на коленях. Люди высокого роста измучились, сидя в три погибели и не имея возможности разогнуть поясницу. Поэтому оставалось только, ворочаясь, отлеживать бока до пролежней.
В Хабаровске нас погрузили на баржу. Мы переплыли суровее Охотское море с высокими волнами и высадились прямо в самом Магадане.
Когда-то, попав в Печорскую тюрьму, мы благодарили судьбу за то, что нас не погнали в Магадан и Колыму. Но судьба, оказывается, эти «сливки» приберегла напоследок.
В Магадане осужденных разделили на группы и, загнав в барак в глухой тайге, заперли там. Куда ни кинь, всюду клин, выбора нет. Опять мы попали в лапы спесивых, жестоких палачей. Только и наталкиваемся на таких вот нелюдей, с руками по локоть в крови. Мерзкие подонки, все соки выжмут и в порошок сотрут. Вдруг поднимется с самого дна души горькая горечь: «Что за жизнь такая проклятущая?!»
«В трудный час загляни в свое сердце, не губи в себе живую душу!»
И я не пошел на поводу разъедающей горечи, крепко взял себя в руки, дал себе зарок: во что бы то ни стало, выдержу и это испытание через какие муки ада мне не довелось бы пройти.
В бараке, куда я попал, верховодил человек с густыми усами, смахивающий на казаха, но больше, пожалуй, - на калмыка. Когда я собирался поближе познакомиться с ним, он сам подошел ко мне.
- Эй, джигит, ты – казах? – с ходу спросил он.
Я кивнул и добавил, подтверждая:
- Да, я казах.
- Если ты казах, то я твой старший брат Шайзада, - сказал мужчина, протягивая мне руку. – Фамилия моя Калиекперов. Был осужден на двадцать лет, осталось девять лет, шесть месяцев и двадцать один день.
- Калжан Дуйсенов! – я почтительно подал обе руки для пожатия.
***
Пленников пригнали пешим ходом в сумрачные дебри Омолонской тайги, распределили по баракам и заключили под стражу. Мы поняли, что это и есть место нашего назначения, наш последний приют. И еще до нас дошло, что в этом богом проклятом краю земли нам предстоит провести десять лет. Неприглядная, унылая, враждебная сторона в самом тупике густой горной гряды, устрашающе возвышающейся подобно слоновому хребту. Вокруг глухая тайга, омерзительное захолустье.
Главная работа здесь шла на золотодобывающей шахте. Вновь прибывшие на следующий день были заняты тем, что мылись в бане и меняли одежду.
На третий день мы взяли в руки по кайле и, разделившись по зияющим то тут, то там штольням, принялись долбить камень.
И опять безропотно впряглись мы в тяжелейшую работу, и с этого дня потянулись месяцы и годы новых мучений, когда пришлось выплевывать сукровицу и отхаркивать кровь.
В шахте было душно и пыльно, двух лет оказалось достаточно, чтобы всех одолел удушливый кашель. В этих местах зима растягивалась на целых девять месяцев, которые казались вечностью. Нескончаемые пасмурные дни давили на плечи, пригибая к земле, точно мало было нам этой непосильной работы. Не давали разгладиться насупленным лицам, подняться настроению, отнимали последние силы.
По сравнению с интеллигентами и потомками дворян я все же имел кое-какие навыки в работе, и менее чем через год был вытащен из подземелья и переведен в мастерскую. Это обстоятельство спасло меня от верной гибели. Те, кто оставался в шахтах, заболевали силикозом и умирали от удушья.
Мы близко сошлись с Шайзадой и стали как родственники. Занятые днем работой в разных штольнях, вечером мы сходились с ним в столовой, а ночью – в бараке, укладываясь спать. Изнемогая от усталости, я все же не мог уснуть, пока не перекинусь парой слов со своим старшим другом. В бараке жили прибывшие вместе со мной другие казахи, киргизы и узбеки. Вскоре они прибились к нам, и образовалась целая группа. Старший среди нас Шайзада-агай был нашим советчиком и наставником, остерегающим и оберегающим от напастей вождем.
И этот наш Шайзада-агай, который считал дни до окончания своей двадцатилетней каторги, так и не дожил до освобождения, умер от силикоза…
Каждый день приходилось видеть гибель людей, переносить адские муки, но я не сдавался, не терял надежды на выживание. Много было тупиковых моментов, когда наступало черное отчаяние. Я не получал никаких вестей о жене и матери, маленькой дочке. Заползало в сердце сомнение и по поводу Лязизы: еще молоденькая, пригожая, поди, давным-давно вышла замуж. Сколько же ей ждать сгинувшего, словно в пропасть канувшего мужа? И ничего на это не попишешь. Если и в самом деле так произошло, я был не в обиде на Лязизу и далек от того, чтобы винить ее в чем-либо. Таков закон природы – живой продолжает жить.
- Однако, как бы там ни сложилось, мне поднимало дух то обстоятельство, что я теперь не на чужбине и ближе к своей родной земле. Я чувствовал, как это придает мне силы и подбадривал себя: авось это время уйдет в прошлое, и мне суждено будет изведать сладкий вкус свободы. В минуты тяжких мучений нет-нет да коснутся уха заветные слова: «В трудный час загляни в свое сердце, не губи в себе живую душу!»
Так и проходили месяцы и годы, полные нечеловеческих страданий. И с каждым годом я стал ожесточаться, а в сердце завязалась обида на жизнь.
Прошло еще девять каторжных лет.
Правда, не сгинул я, не помер, хотя – одно слово, что живой, кожа да кости. Так и не смог я постичь того, за какие такие грехи я ходил у этого бренного мира в пасынках. И лишь одно мне было доступно: что я, мол – тухлое яйцо общества, едва живая его тень, и цена мне – копейка.
И пока я пребывал в таком состоянии, случилось очень важное событие – в 1953 году умер Сталин, Берия был схвачен, и в наших попранных душах сверкнула искорка надежды на установление справедливости в этом подлом мире.
Но и после этого мы промаялись на прииске еще четыре года и были освобождены только весной 1957-го.
Так получилось, что всего на один год раньше присужденного срока я вышел на свободу. Но, что там говорить, даже это было для меня безграничной радостью и бесконечным счастьем. Я давно уже понял, что истинное счастье – это свобода. Но только теперь я ощутил вкус настоящей свободы и узнал, какой она бывает сладкой.
И вот, спустя три долгих зимних месяца, с началом весны я доплелся, наконец, дотащил свои мощи до границы своей земли.
***
- Надо же, какой скрытный молчун… Про то, как ты женился на ногайской девушке, мне еще приходилось слышать, а вот о других твоих приключениях, я, оказывается, вообще ничего не знал. Однако было у меня чутье, что имеется у тебя глубокая тайна, - цокая языком, Камбаш то и дело качал головой.
- Ага, у вас такая интересная жизнь! – не смог и я скрыть своего изумления.
- Интересная, говоришь? - спросил Калжан, хмурясь. – Что же в ней интересного? Такой жизни, как моя, и врагу не пожелаешь. Самая важная часть ее прошла впустую, в одних невзгодах… Кто заплатит мне за эти годы мучений? Если б была вторая жизнь, не сожалел бы. Только подумаю, - сердце кровью обольется. Внутри все защиплет, будто солью засыпано. На заре жизни я свято верил в свои силы, богом данные способности, не сомневался в своих познаниях и устремлениях. Чувствовал, что предназначен для больших дел. Сладчайшие мечты остались неисполненными, порывы благородного сердца остались без применения. Нежданно-негаданно я попал в самое пекло адского времени. Это коварное время ввело меня в жестокое заблуждение, вынудило идти против своей воли, силой повернуло меня в иное русло. Ничего не поделаешь, ничего не попишешь, брат мой!
- Ойбай, дружище, не говори: «коварное время»! – испуганно воскликнул Камбаш. – За домом уши есть.
- Теперь и время, и законы другие. Скажем спасибо и за это, – произнес Калжан.
Некоторое время мы сидели в молчании.
- Такова судьба. Что написано на роду, никуда от этого не денешься. – начал Камбаш.
Калжан кивнул в знак согласия.
- Нет казана без сажи, а человека – без печали, - продолжил Камбаш. – И если посмотреть, то у каждого из нас найдутся грусти и печали. Но те страдания, что тебе довелось пережить, такие тяжелые, что и поверить невозможно.
Калжан снова кивнул.
- Я и областной город Ускамана не видел, да что там Ускаман, оказывается, даже в Большенарыме, в районном центре не бывал…А ты, ровесник, весь свет обошел. Вот такая она, судьба! – пригорюнился Камбаш.
- Катон видели? – спросил я.
- Катон, говоришь? Еще в те годы ездил как-то в Катон на сватовство… усталый вернулся. – ответил Камбаш.
- Живой пришел домой. А ведь и это было недосягаемой мечтой. И на том спасибо. Сколько парней так и осталось лежать на чужой земле… - сказал Калжан, вздыхая.
Пятый рассказ Калжана
Я был в полном неведении о том, как обстоят дела в моей семье на родине, за эти годы между нами не было никакой переписки, никаких вестей. Говорят, что за пятьдесят лет народ обновляется. Для обновления народа оказалось достаточно и двадцати лет. В этом я убедился, когда добрался до районного центра, увидел знакомые аулы.
Сначала я плыл пароходом, дальше до райцентра доехал на телеге. И застрял там, не зная, куда идти. Стояла ранняя весна. Может быть, увязая в рыхлом снегу, рвануть в сторону своего родного аула? Но кто там ждет меня… Или пойти в Кержабагы? Правда, после моего отъезда Лязиза могла и переехать оттуда. Что же теперь делать?
В райцентре тоже мне никто не был знаком, а у незнакомых людей я не решался спрашивать. Да и вид у меня был сомнительный, вряд ли найдется человек, который пожелает разговаривать с таким.
- Ой, это ведь Калжан! – раздался женский голос. Я повернулся на голос. Какая-то женщина то и дело оглядывалась на меня. На вид ей было за сорок.
- Ну да, конечно! – оборвал ее шедший рядом мужчина. – Нечего тут окликать всяких бродяг!
«Надо же! Кто эта женщина? Узнала меня!» - удивился я.
Я нашел отделение районной милиции, доложил о своем возвращении и стал на учет. У какой-то девушки там попросил найти адрес Лязизы Дуйсеновой. Хорошая девушка оказалась, дай бог ей счастья, к вечеру нашла и приготовила адрес. Лязиза никуда не переехала, жила все там же, в Кержабагы.
Кержабагы – это ведь тот самый аул, в котором я несколько лет проработал когда-то. Край земли, ясно, что даже на крыльях в этот день туда не добраться. Кого молить в таких случаях? Да и сердце уже не то, боязливое. Опять куда-нибудь вляпаюсь, подумал я, и заглянул в приземистое здание под названием «Заезжий дом». Там я нашел свободное место и заночевал.
Ранним утром, затемно, я пешим ходом двинулся в Кержабагы.
Весь день я шел, не останавливаясь, и к вечеру достиг становища старика Суйина. Зимовки его не было и в помине, остались лишь жалкие следы. Землянка осела, крыша ее провалилась и была засыпана землей. Из развалин одиноко торчало толстое бревно.
И все хозяйственные постройки старика тоже исчезли. Кто-то растащил все их жерди и древесину. Рытвины да ямы, все поросло бурьяном и коноплей.
Лишь чуть поодаль, на берегу ручья, стояла, скособочившись, черная, наполовину вросшая в землю банька. Дверь ее была раскрыта настежь и устрашающе зияла, словно хотела проглотить всякого, кто приблизится.
На горе виднелся холмик… Похоже на могилу. Чья же это могила? И мать Лязизы давно уже на том свете, поди, подумал я. Да бог с ней. Где же моя мать, моя родная мать? Жива ли, мертва ли? Эх, бренный мир, ни о ком и ни о чем я ничего не знаю.
Даже о своей родной матери, Лязизе и дочке нет у меня сведений.
Грудь моя наполнилась горечью.
Я думал переночевать в доме старика, если б он был цел, но увы… Ничего не оставалось делать, как идти дальше.
С наступлением ночи я вышел на плоскогорье Мунсызбай. Это то самое плоскогорье, где мне пришлось спасать Лязизу. Но в те времена природа была суровой, и дождь лил всю ночь напролет. Тогда и я был полон сил и удали, молод и необуздан, как тот ливень. А теперь я увидел, что те дни занимали свое, отдельное место, и воспоминания о них были полны ностальгии. Ну а сейчас и дождь спокойного нрава, кротко моросит себе. И мое состояние сродни этому дождю, созвучно этой унылой природе. Половину жизни, которая дается один раз, я провел в нечеловеческих унижениях, сожалея о каждом ее мгновении. Я возвращался домой, словно пройдя через девять кругов земного ада. Так что и я сегодня – присмиревшее создание, с утерянными желаниями и с растоптанным духом. Годы страданий камнем висели на моем сердце, я был всего лишь одним из смертных, чья надежда держалась на волоске.
Я долго шел под моросящим дождем и промок до нитки. Шаги мои замедлились, в обуви хлюпала вода. Мелькнувший впереди мавзолей святого Бектаса заставил меня встрепенуться. Мазар нисколько не изменился, и. слава богу, купол был цел, не успел разрушиться.
Я собрал бурьян и сухую траву внутри мазара, разжег костер, пытаясь согреться. Пламя у такого костра яркое, да жизнь короткая. Что же тут говорить о тепле, которое оно может дать…
С тоской вспоминая былые дни, я клевал носом и, видно, задремал.
Приснился мне какой-то запутанный сон. Как будто иду я по берегу моря. Рядом со мной женщина, похожа на Лязизу. Вдруг приходят «красные воротники» и, связав нас обоих, уводят. То ли это концлагерь, то ли Печора, а, может быть, и Магадан, - мы заключены в камеру пыток. Пытают не меня, а Лязизу. «Не троньте! – кричу я во весь голос. – Не троньте, мерзкие негодяи!» В испуге я проснулся от собственного крика.
Я сидел, собравшись в комочек, подобрав под себя ноги, и весь дрожал. Все тело занемело, и я смог подняться на ноги только с третьей попытки.
Утро было в самом разгаре, уверенно поднималось в небе весеннее солнце. Но тепло его еще было незначительным. В отличие от вчерашнего дня, сегодня бурая степь благоухала и казалась выряженной, как невеста на выданье. В любом случае, в воздухе уже чувствовалось приближение лета.
Откуда-то с той стороны кладбища послышалось токование тетерева.
Намочив сухари в воде, я немного подкрепился и продолжал путь. Начала проявляться усталость. А может быть, это оттого, что не отдохнул как следует, вытянув ноги. Но раскидывать так ноги не позволяла ночная прохлада, пронизывающая насквозь весенняя промозглость. Возможно, поэтому мешок за спиной давил мне на плечи.
Через некоторое время опять начал моросить дождь. Но длился он недолго. Не прошло и получаса, как выглянуло яркое солнце. И только показалось солнце, как тут же над Мунсызбаем коромыслом повисла разноцветная радуга. Она гигантской аркой украсила вход в извилистое ущелье Кошкулаган. Вид был живописный. Вот бы подойти и потрогать эту радугу!
С противоположного края плоскогорья показалось темное пятнышко. Лошадь или овца? Поменьше лошади, больше похоже на пасущуюся овцу. Если настигнет ночь, скотинка эта может стать добычей хищника.
Расстояние между нами сократилось. Теперь я разглядел, что пятно это не вовсе не овца, а человек. О господи, что это за несчастный, вроде меня, бредущий по безлюдной местности?
Незнакомец приблизился. Он шел не спеша, с узелком за спиной. Вроде смахивает на женщину. Вскоре я ясно разглядел длинное платье, дырявую серую фуфайку.
- Вы же Бадиша-апай! – воскликнул я в изумлении.
Когда-то, двадцать лет назад, мы встретились с ней именно на этом месте. Бадиша и тогда была такой вот старухой. С тех пор она нисколько не изменилась. Не ведьма ли?
Нет, все-таки изменилась. Согнулась, сгорбилась. Выбившиеся из-под платка пряди волос сплошь посеребрились. Лицо старой женщины уменьшилось, усохло, подбородок выдвинулся вперед.
«Помни, сынок, в трудный час загляни в свое сердце, не губи в себе живую душу!»
Разве не она сказала мне когда-то эти слова? Надо же, только теперь я вспомнил! Да, эта самая старуха Бадиша сказала…
- Матушка, вы еще живы?!
- Жива, милый, жива…
- До сих пор все странствуете?
- Нет у меня пристанища, что же мне делать, как не странствовать? Благодаря этой ходьбе и дожила до девяноста лет.
- Не думал я встретить вас в таком пустынном месте.
- Я знала, что ты жив.
Я поперхнулся слюной.
- Откуда вы знали об этом, матушка?
- Я обо всем знаю, милый. Если не знаю, то сердцем чую.
Я начал задыхаться, мне не хватало воздуха. Потом из груди моей вырвался тяжелый вздох, я перевел дыхание и спросил, вернее, прохрипел слабым голосом:
- Если знаете, не мучайте, скажите!
- Много лет прошло с тех пор, как твоя матушка покинула этот свет. Жена же дочь выдала замуж, сына женила. Сидит, сердечная, одна, хранит твой очаг, не дает ему разрушиться. Остальное и сам увидишь.
Глаза мои затуманились, все во мне перевернулось. Из глаз моих брызнули слезы и покатились по лицу, размазывая грязь по щекам.
«О, боже, у меня есть и сын! – бормотал я себе под нос. – У меня есть наследник, продолжатель моей жизни! О, создатель, благодарю тебя!»
Может быть, из-за слез все перед глазами поплыло, сердце учащенно забилось, и я почувствовал слабость. Да и то сказать, какие во мне силы… Я опустился на колени и сидел так, забыв обо всем на свете.
Видно, порядочно я сидел так, потому что старуха Бадиша, ковыляя, успела уйти на приличное расстояние.
***
Взяв курс по направлению, которое когда-то мне показал старик Дузбай, я шел напрямик по узкой тропе Кошкулагана. Обступающие со всех сторон громады гор, пестрые пики и рябые отвесные скалы порождали в сердце трепет. Дно ущелья глубокое, глазом не достанешь, по нему вилась строптивая пенистая река.
Горы и скалы, леса и рощи этого края, вплоть до диких зверей и птиц, были близки и дороги мне. Это родная моя земля. Здесь мне перерезали пуповину, и я так соскучился по ней, что летел, точно птица.
Когда солнце начало клониться к горизонту, впереди показался Кержабагы. Оценить значение родной земли может только человек, много переживший. Двадцать лет мучился я как в аду, прошел по грани между жизнью и смертью, и не было предела моей тоске по родине.
Приблизившись к родным местам, я не узнал ни аула, где жил несколько лет, ни гор и скал, окружавших его.
Кержабагы стал похож на спину заезженной лошадки, истрепался и имел жалкий вид. Раньше до самого въезда в аул шел густой сосняк, теперь все деревья были вырублены. И только пни говорили о том, что когда-то здесь был могучий лес. Они тянулись до самых гор.
Кажется, многие жители покинули аул. То там, то здесь бросался в глаза жидкий дымок. В свое время это был зажиточный аул, кипела жизнь. Теперь он стал похож на осиротевший стан вон того посевного поля, что лежало у подножия.
Когда я приблизился, небольшое аульное стадо с шумом возвращалось с пастбища.
Вы только посмотрите! Посаженные мной березы превратились в громадные деревья с раскидистой кроной. Только что распустившийся зеленый наряд берез обрамлял дом, закрывал его наполовину. Скромный дом пребывал все в том же состоянии. Доска с краю крыши была сломана посередине, и я когда-то собирался обновить ее, да так и не дошли руки. Эта доска торчала все в том же виде. И сломанное колесо телеги, также нетронутое, лежало за изгородью, наполовину вросшее в землю.
Ветхий хлев, мазанный снаружи глиной, вырытый в земле очаг в середине двора, в углу – тандырная печь для приготовления пищи в летнюю пору, - всё, как в прежние времена. Лишь ступени были подправлены, а на окна посажены новые ставни.
Двадцать лет спустя, исходив половину земного шара, я возвратился домой и не нашел никаких изменений. Это несказанно тронуло меня, знакомая картина подействовала успокаивающе, и в сердце разлилось тепло.
***
- А где Лязиза? Лязиза… - в этом месте Камбаш дернул головой, выказывая нетерпение.
Калжан ответил не сразу, некоторое время сидел в молчании.
- Эй, ровесник, Лязиза жила в этом доме? – не вытерпел Камбаш.
- Откуда мне знать, где она жила? – страдальческим голосом произнес Калжан. – Она не ведала, живой ли я, мертвый ли. Я ведь ушел туда, откуда не возвращаются. В чем ее, несчастной, вина?
- Тьфу, да что ты все жуешь, терпежа никакого нет!
- Камеке, да и вы спросили, словно обухом по голове шлепнули. Откуда мне было знать?.. Одно могу сказать, я почувствовал, что Лязиза живет в этом доме, но все же сомнения было больше, чем уверенности. Что мне делать, если она не ждет меня? Если вышла замуж за другого? На самом подходе к дому меня настигли эти беспокойные мысли, и я затоптался на месте, как стреноженный конь. Мне не хватило духу приблизиться к дому, и я покружил, наблюдая издалека. Потом присел на пенек в сторонке, развязал тесемки заплечного узелка и расстегнул пуговицы фуфайки.
- Эй, да ведь старуха Бадиша что-то говорила?
- Когда я подошел к дому, не то что бы помнить про Бадишу, имя свое забыл.
- Ты тоже какой-то…
Калжан сказал, как будто оправдываясь перед товарищами:
- Двадцать лет – это, оказывается, немалое время… Дитя, которое родилось, когда я ушел, достигло двадцати годков. Вообще, это время роста и становления целого поколения, долгое время, в течение которого сменяется народ и обновляется земля. Если живы те, кого я знавал, и те постарели на двадцать лет. Давно покрылись мхом кости умерших, и стерлись из памяти людской их имена. Ясно, что за двадцать лет их не только чужие, но и родные уже забыли... Разве я не один из таких горемык, чьи имена вычеркнуты из списка живых и стерты в сознании людей?
- Это ты правду сказал! – сказал Камбаш, кивая головой. – Двадцать лет – это большой срок. И что, ты так и сидел на этом пне? Как ты Лязизу увидел?
- Лязиза… Лязиза, говоришь? Сейчас я расскажу. …Только богу одному известно, сколько просидел я там. Помню, что подошел ребенок лет пяти-шести и с интересом уставился мне в лицо. Вдруг он вскрикнул, как ужаленный, и убежал. Я тоже вздрогнул от неожиданности, недоумевая, в чем дело. Потом я понял, что мальчик испугался моего вида. С запавшими щеками, тонкой шеей и серым бескровным лицом я показался ему привидением. Вскоре подошел другой мальчуган и тоже принялся изучать меня. Видать, тот, что убежал с плачем, пожаловался. Этот был постарше и посмелее. С чумазым лицом, с краюхой хлеба в руке, он не обращал никакого внимания на досаждавших мух. Я попытался изобразить улыбку. Мальчуган громко шмыгнул носом и, жуя свой хлеб, отправился восвояси.
Не знаю, сколько времени прошло с тех пор, но вот из нашего дома вышла женщина с тазом в руках. Я сразу понял, что это Лязиза. Сердце мое бешено заколотилось и словно застряло в горле. Дыхание перехватило, и я едва не задохнулся.
Я заметил, что Лязиза сильно изменилась. Она была не такой, как прежде, пополнела. Движения ее стали плавными, степенными.
Лязиза опрокинула воду из таза на кучу золы, отерла со лба пот и, приставив руку козырьком к глазам, застыла, глядя на дорогу, ведущую в райцентр. Мне показалось, что я слышал вздох, вырвавшийся из ее груди. Потом она поправила платок на голове, скользнула взглядом по сторонам и, не торопясь, повернулась в мою сторону. И остолбенела. Смотрит и смотрит на меня, не отрывая взгляда. Таз выпал из ее рук и, громыхая, покатился к канаве. Она не заметила этого. Так и стояла, глядя на меня. Вдруг согнулась пополам и повалилась набок. Я бросился к ней, поднял голову, начал гладить ее по лбу, обнимать, целовать. Хриплым голосом рассказывал о том, что вернулся жив-здоров, звал ее по имени, шлепал по лицу ладонью. Ничего не помогало. Тело ее обвисло, точно безжизненное. Я побежал к ручью, зачерпнул воды и плеснул ей в лицо. И только тогда ресницы Лязизы шевельнулись, и она пришла в себя.
- Таким вот образом, не через двадцать, а точнее, через двадцать один год я встретился со своей Лязизой! – заключил Калжан, давая понять, что рассказ его подошел к концу. – Сыну, что родился без меня, исполнилось двадцать лет, он учился на двухгодичных курсах механизаторов в Свинчатке. Дочь окончила техникум в Семипалатинске и уже успела выйти замуж за парня из Аягуза. Она несколько раз приезжала, но Лязиза еще не видела сватов. Видать, они посчитали правильным держаться подальше от семьи «врага народа». Моя мать и теща почили несколько лет назад. Таковы были главные перемены, что произошли в мое отсутствие. Все это я услышал от самой Лязизы.
В комнате установилось тягостное молчание.
В печке потрескивал огонь. Мы даже наши любимые орешки оставили без внимания. Каждый из нас пребывал в своих мыслях, не в силах переварить услышанный рассказ. Затянувшееся молчание прервал Камбаш. Он громко прокашлялся и подсел поближе к рассказчику.
- Ес-геет!* - пробормотал тот себе под нос и, неизвестно почему, кивнул головой.
- Что ты сказал?
- Я?.. Слава богу, говорю, живем потихоньку.
- Нет, ты не так сказал!
* - по-немецки.
Калжан погладил усы и ухмыльнулся:
- Простите, Камеке. Порой запутаюсь и вставлю немецкое или французское слово. Не сочтите за вину!
- Эх, ровесник! И что мне с тобой делать?
Похоже, история Калжана тронула за живое Камбаша.
- Ты кому-нибудь еще рассказывал эту историю? – спросил он.
Калжан нахмурился и покачал головой.
- Кому нужны мои рассказы? – произнес он тихим голосом. – Эту историю не то, что бы кому-то рассказывать, даже лишний раз самому вспоминать тошно.
Камбаш помотал головой и поцокал языком:
- Слышь, ровесник, - сказал Камбаш с запинкой и посмотрел на Калжана с некой признательностью. Затем почесал затылок и продолжил: - Думал, вдалеке от дома, у черта на куличках, вдруг заболею и вот… припас бутылочку для компрессов. Твой рассказ такое во мне разворошил, что придется мне ту бутылочку вытаскивать…
- Зачем беспокоиться! – возразил Калжан смущенно. – Не стоит он того, рассказ-то мой.
- Черт с ней! Такому парню, как ты, не жалко!
Хорохорясь, Камбаш начал рыться в своем мешке и вытащил оттуда завернутую в тряпку бутылку. Она призывно сверкнула боком. Потом они разлили ее содержимое по граненым стаканам, наполнив их до половины, и опрокинули. И вновь затянули нескончаемый разговор.
- В тот раз я говорил тебе, когда ты пропадал неизвестно где без следа, без весточки, - начал Камбаш, испытующе глядя на приятеля, - в те времена я много разговоров слышал про ногайскую молодуху Лязизу. Да, да, не удивляйся, это правда…
- Хорошие разговоры? Или…
- Конечно, хорошие. Вообще, я из этих рассказов понял, что женушка твоя – святая.
- Большое спасибо вам за такие слова!
- Разумеется, все это – дань прошлому, для беседы, так сказать. Если не возражаешь, я тебе тоже кое-что расскажу.
- Хорошо, как знаете.
- В послевоенные годы до наших краев дошли такие слухи: «Живет в Кержабагы ногайская молодуха, белая и нежная, как самый нежный шелк». Был в нашем ауле человек по имени Матан. Знавал ты его? Нет? Помню, как этот самый Матан сватался к твоей Лязизе. Его можно было понять. Когда этот парень был на фронте, во вторую же военную зиму жена его, таская сено с поля, застудила себе легкие и умерла. Двое малых детей и старуха-мать переселились к родичу с материнской стороны, который и без них едва сводил концы с концами. Матан вернулся с войны с осколком снаряда в груди. Пришел, а дела такие вот… Спустя полгода он взял того родича и пошел свататься к твоей женушке.
- Простите, этот ваш рассказ мне неприятен.
- Хоть и неприятно, а уж дослушай до конца. Я не сплетню тебе рассказываю, а хорошую историю, то, о чем сам лично знаю. Лязиза накрыла дастархан, угостила их чаем и проводила. Однако не дала никакого повода надеяться. Матан вернулся в аул сильно расстроенный. Все удивлялся, качая головой: «Как, оказывается, непреклонны ногайки». Видимо, сердечный, прикипел к Лязизе, некоторое время сторонился всех, жил нелюдимо. Услышал эту историю мой односельчанин Султанбек и тоже заинтересовался Лязизой. Он был самый видный джигит в наших краях, нравился женщинам, сердцеед, словом. Не знаю, по какой причине, но он не воевал, освободился по брони. Пять лет выдрючивался в бригадирах… Однажды Султанбек сам поделился со мной секретом, рассказал о том, как ходил к Лязизе. Чтобы склонить ее к замужеству даже дошел до таких слов: «Я брошу жену, выходи за меня!» На что Лязиза ему ответила: «Я – жена врага народа, зачем вам неприятности?» - и тем самым дала ему от ворот поворот... Так что, я сам свидетель того, как даже такой бравый джигит, как красавец Султанбек, будь он хоть сто раз начальником, и тот получил отказ и вернулся ни с чем.
- С Султанбеком и я знаком! – скривился Калжан.
- Ну так вот, если знаком… Сам рассуди, много мужчин погибло на войне. В ауле осталось одно старичье, безногие да хромые. В то время, когда другие женщины не могли найти себе мужей, Лязиза взяла да и отвергла такого молодца, как Султанбек. Как же так? Да за такого парня можно было и второй женой пойти, и третьей, никто бы не осудил. Тогда мы так это восприняли. Потому что никто из тех, кого угнали в края, где запрягают собак, не возвратился. У нас и в мыслях не было, что ты можешь вернуться. Мы полагали, что муж ногайки давно сгнил в сырой земле, и кости его мхом поросли.
- Да-а, совсем рядом с таким положением мы были…
- Ну вот, видишь, и сам соглашаешься.
- Я слышал, что какие-то дряхлые старики подкатывали к ней, но про Султанбека не знал.
- Я рассказал тебе только то, знаю наверняка, чему сам лично был свидетелем. Думаешь, в других аулах не слышали про белую, как сахар, ногайскую молодуху? Конечно, слышали. В то время и для стариков наступило счастливое времечко, заважничали они, раскуражились. Потому я нисколько не сомневаюсь в том, что у Лязизы были и другие поклонники.
- Лязиза мне об этом никогда не рассказывала.
- Зачем ей это? Всего ведь и не расскажешь. Вот потому я и называю твою байбише святой.
- Уи, жё сьи дакор!* - услышал я, как Калжан пробормотал по-иностранному.
Я не знаю, сколько еще сидели два моих старших товарища за беседой. Дальше быть их безмолвным слушателем я не смог и, свалившись в постель, уснул мертвецким сном.
*Да, с этим я согласен
***
Кто бы мог подумать, что, разменяв четвертый десяток, придется оставить Алматы, переехать в другой город за тысячу километров и поселиться на груди Сарыарки?
Славный город Алматы, сколькими вдохновенными песнями и стихами я обязан тебе… Полюбившаяся мне, ставшая милой сердцу сторона, где прошли годы учебы. Здесь я нашел суженую, вырастил сыновей и дочерей. Наступила пора прощаться со всем этим. В первое время мы не верили, думали пустые разговоры, но с обнародованием указа Президента переезд наш стал реальностью.
Министерство, в котором я работал, собиралось переезжать в начале июня. Это было лето 1997 года.
Занятый суетой переезда, я однажды встретил на вокзале Алматы-2 своего одноклассника. Прошло почти тридцать лет, как я не видел этого ровесника, и, сказать по правде, не узнал его.
- Я же Жомарт! – сказал он, возбужденно протягивая мне руку.
- Какой Жомарт? – недоумевал я.
Наконец, мне удалось узнать однокашника по родимому пятну на носу. Волосы его тронула седина, лицо в паутине морщин, а черен он был, точно африканец.
- Где ты сейчас?
- В Тургусыне…
Тургусын – большое село вблизи Зыряновска. Я знал, что в свое время люди стали покидать Кержабагы, и несколько семей подались в наш аул. Позже, в неразбериху «перестройки» и в нашем ауле стало трудно выжить. Тогда, слышал я, многие перекочевали в Тургусын. Выходит, с этим потоком унесло и Жомарта, предположил я.
- Я закончил техникум в Лениногорске. Сразу после окончания меня направили в Тургусын. Там я женился, обзавелся детьми. Вот уже ровно двадцать шесть лет, как живу в Тургусыне.
Я и сам вот уже много лет не бывал в родных местах. И посчитал неприличным вот так повернуться и уйти. Все-таки одноклассник, с которым давно не виделись. Взял Жомарта под руку и повел его в кафе неподалеку.
- Давай почаевничаем, заодно и поговорим, – предложил я.
Оказалось, что единственный сын Жомарта, служивший в армии, был сильно избит в драке, его комиссовали, как инвалида и отправили домой. Вот этого сына он и привез в Алматы, чтобы показать знающим врачам и подлечить. Много всякого мы затронули в своей беседе. Я расспрашивал земляка о тех, кого знал, с кем когда-то был знаком. Жомарт, сколько мог, отвечал на мои вопросы.
- Кстати, ведь дядя Калжан с семьей тоже тогда переехал в Тургусын? – вспомнил я.
- Ну да, так и есть, – ответил Жомарт. - работы ведь не было, сначала из нашего аула переехал его сын, ну тот, Жанай, механизатор. А после и Калжан с женой приехали к нему. В Тургусыне они жили несколько лет.
- Как поживает наш агай?
- На семьдесят восьмом году жизни Калжан-агай скончался на руках своего единственного сына, в кругу внуков и правнуков. – сообщил Жомарт и добавил: - вот уже несколько лет прошло, как они ушли из жизни.
- Оба?
- Да, оба… Сперва ушел Калжан-ага. Матушка Лязиза не дождалась семидневных поминок, ушла вслед за мужем.
- Что ты говоришь?!
- Да, на шестой день, когда назавтра собирались проводить поминки по Калжану, наша тетушка Лязиза покинула этот свет. Похоронили их рядышком.
Эта весть заставила мое сердце заныть. Грудь мою заполнила боль утраты, словно я расстался с чем-то очень дорогим для меня, с неким сокровищем.
Настроение мое упало. Я посадил Жомарта в такси, а сам пешком пошел домой. Овеваемый приятной прохладой, задумчиво и неспешно шел я по алматинским улицам.
Я вспоминал далекую зиму, которую провел с Калжаном, где мы в суровых условиях пасли лошадей. Перед моими глазами вереницей проходили долгие зимние вечера, когда Калжан повествовал нам историю своей жизни, похожей на легенду.
А Камбаш, который пожаловал к нам посреди зимы помощником? Я слышал, что следующей зимой он погиб от несчастного случая. Это произошло, когда Камбаш ходил в помощниках у очередного пастуха. Спускаясь вниз за провизией, он попал под снежную лавину. Тогда я подумал, что теперь являюсь единственным живым свидетелем рассказов Калжана. Вряд ли необщительный человек с суровым нравом мог еще кому-то рассказать свою эпопею. Да и жена его Лязиза, наверняка, слышала не полностью историю мытарств своего мужа в изгнании, которое длилось двадцать один год.
Надо признаться, я, как писатель, не осмеливался писать о бедствиях и мучениях, которые принес сталинский тоталитарный режим, зловещий тридцать седьмой год. Мы не жили в ту эпоху, очевидцами не являемся, а «высасывать из пальца», изображая знатока давно минувших событий, я считал неуместным и неправомерным. К тому же ежегодно целыми томами выпускаются книги, посвященные трагедии тоталитаризма, а сколько поставлено сериалов! Возможно, поэтому мы пресытились уже такого рода литературой, да и от фильмов начало воротить. Словом, ни сном, ни духом не ведал я о том, что буду когда-либо писать о том времени.
А теперь вот новость, услышанная от Жомарта, затронула мое сердце и как будто разбудила некую ностальгию, спящую в глубине души. Как оказалось, историю Калжана знал я один. Так кому же, как не мне, писать этот рассказ, подумал я. Кто, если не я, расскажет печальную историю об удивительной судьбе двух сердец?
С этой мыслью и с надеждой, что она заставит задуматься нынешнюю молодежь, я в первозданном виде и предложил вам ее, уважаемый читатель.
Перевод с казахского
Раушан Байгужаевой.